— Грустно! — сказала она ей. — Спой что-нибудь. Ветер раз гуливается, а в лесу так глухо… Этот болван спит… Дрожь пробегает по телу. И под этакую ночь вспоминает еще о нечистом!
— Нет что-то охоты петь…
— Как? В твои лета? Боже мой! Когда я была в твоем возрасте, то покойная мать моя, — царство ей небесное, — закрыть рта мне не была в состоянии.
— Должно быть вы жили лучше, оттого и было веселее.
— Разумеется. Но для всех лучше были прежние времена. В лесах раздавался шум работы: всюду народ, топоры стучат, в печах трещит, капает смола, мазуры поют песни… Здесь лежат золотистые бревна, там клепки, сложенные кострами, здесь ставят в кучи лучину, там свозят березовую кору, дальше жгут золу, а там кипит поташ. А надо знать, что покойник Павел мастерски делал поташ — равного ему не было: за десять, за двадцать миль его приглашали. У него всегда зола выходила лучше, чем у других. Нечего говорить, был достаток, шевелилась копейка, было все, чего душе угодно. Ах, если бы не несчастье!
— Несчастье?
— Да, Павел подрался в корчме с Кривоносым и достал себе обухом по голове; два года мучился в постели, пока умер. Эта-то проклятая болезнь и меня сгубила. Если угодно было Богу, чтобы я осталась сиротою, то скорей бы прибрать покойника; а то и бедняк намучился, и мы истратили все до последней рубашки, так что и похоронить его уже было нечем. И вот на старость довелось вытирать чужие углы.
— Как чужие? — сказала Юлька. — Кажется мы свои же, пани Павлова!
— Свои… да, свои…
И, покачав головой, старуха замолчала.
Матвей спал, а Бурко, улегшийся возле него на лавке, взъерошил шерсть и смотрел в окно.
— Но и вам тяжело, — сказала, вздыхая, Павлова. — И не знаю, как мы и выдержим дальше. Что день, то хуже, с каждым днем растет нужда; работы никакой, кроме дрянной смолы, на которую и плюнуть не стоит. Хотели было нас обратить в мужиков и заставить пахать, но из этого ничего не будет. Кажется, что придется умирать с голоду.
Юлька вздохнула.
— Уж, просто сказать, не жизнь, а мучение, — продолжала старуха. — Одна тощая корова и две козы — все состояние. В амбаре пусто, скот издох, козлят подушили волки… А до будущей недели и муки и хлеба не достанет.
— Отец как-нибудь постарается.
— А откуда же он возьмет? Из пальца высосет? Что убьет, таскаясь с ружьем, — только и пищи; из звериных кож не разживешься, потому что и зверя мало; работы нет, и панич…
При этом слове Юлька мгновенно покраснела. Старуха, как бы не заметив этого, продолжала:
— Панич не поможет? Как думаешь?
— Почему же я знаю? Разве же я знаю! — живо отвечала девушка. — Но кажется…
— Что же тебе кажется, милая?
— Сама не знаю. Ведь и он и старая пани очень добры для бедных, только управляющий и эконом готовы бы содрать кожу, если бы могли…
— Так, истинная правда! Так мое сердце! Панич молод, у него доброе сердце — славный парень. А ты кажется ему понравилась.
— Кто? Я? — пожав плечами и принимаясь за работу, вскрикнула девушка. — Я? Перестаньте!
— Но, но! Я еще не ослепла. Не притворяйся, пожалуйста, я все знаю. Панич часто с охоты наведывается в нашу хату, а как застанет тебя на дворе, то и заговорит, подойдет к тебе, пошалит… делается таким милым, сладким, будто медом вымазан. Ох, если бы у тебя был ум! Если бы я была на твоем месте, знала бы я, что делать.
— Перестаньте же! — вскрикнула Юлька, вся пламенея. — Я даже не знаю, о чем вы думаете. Боже сохрани, если бы отец услышал!
— Но, тише, тише, ничего! — шепнула старуха, искоса меряя глазами прежде Юльку, потом спящего Матвея.
Юлька подошла к печи, в которой готовилась на ужин каша и картофель, без масла. Подавая на стол, картофель приправляли кусочком творогу, а кашу грибами и луком. Свинина была здесь благословенным наслаждением, давно невиданным, а крохи масла чаще продавались в местечке, чтобы купить соли и первых потребностей жизни.
IV
Еще девушка стояла у огня, как послышался стук у двери. Павлова вскочила, и пробудившийся Матвей, думая, что возвращается отец, хотел посветить в сени; но ржание лошади удержало обоих.
В глубине глухого леса, в ночную пору, конный проезжий был такою редкостью, что все взглянули друг на друга со страхом и немым вопросом: что бы это значило?
— Гей, кто там? Пан Варфоломей? — раздалось в сенях.
— Кто-то знакомый, — сказал ободрившийся Матвей. — Но черт знает кто и зачем.
Схватив лучину, он высунулся немного за двери и спросил: