— Постой, — криво улыбнулся Стрельцов. — До моря мы еще не дошли. А в здешней речке только выпачкаешься.
Дягилев вздохнул:
— Ты смеешься. Мы всегда смеемся, когда заходит речь про любовь, как будто стыдимся красоты… Ну а с морем, пожалуй, ты прав. Кому нужна такая жертва? Морозов пойдет на фронт, он закроет грудью амбразуру — или протаранит немецкий самолет. Он пойдет на это ради любви, ради верности. Я вот все вижу, понимаю, как это надо сделать, написать, чувствую. — Дягилев даже прищурился, будто рассматривая что-то. — Но… — открыл глаза, развел руками: — Я не Толстой — не могу, не могу…
В экспедиции, за перегородкой, спорили. Громче всех раздавался надтреснутый голосок Пузырева:
— И правильно, Карамышеву надо еще и из комсомола исключить! Стрельцов либеральничает, мы знаем, почему он либеральничает. И в комсомоле семейственность развели. Скажи, Геша, скажи, правильно я говорю?
— Чудак ты, Пузырь! А твое какое дело? — Игорь хоть и не видел, но чувствовал, с какой усмешкой сказал это Шелковников. — Можно и из комсомола, а что из того убудет? А по мне, можно и орден повесить…
Довольный своей остротой, Шелковников вышел из экспедиции, светясь улыбкой.
— Шелковников! — окликнул его Дягилев. — Сержант Шелковников! — Он даже побледнел от волнения. — Прошу… прошу не затевать дебатов с Пузыре-вым, когда вы на посту!..
— Есть, не затевать дебатов! — Шелковников звонко прищелкнул каблуками, с ухмылкой подошел к одному из аппаратов, открыл крышку, включил мотор.
— Из комсомола исключить! — сквозь зубы процедил Дягилев. — Подлецы! Самих исключить!..
Как всегда, бодрый, отлично настроенный, пришел майор Желтухин — дежурный оперативного отдела, поздоровался с Дягилевым.
— Как связи? В порядке? Мне на пару слов «Алтай», — весело сказал он, тряхнув развернутой картой. «Алтай» — это был штурмовой авиакорпус.
— Поработаем сегодня, значит? — оправив гимнастерку, тоже веселея, спросил Дягилев.
— Работнем! Денек хороший будет, — пообещал Желтухин. В лохматых унтах, высокий, широкоплечий, он в сопровождении Дягилева направился к аппарату.
Игорь наклонился, машинально прочел надпись, сделанную кем-то острым карандашом на бумаге, которой был застлан стол Дягилева, на уголке: «Ради бога, не мучьте нас, последний год войны!», подумал: «Вот Федя! Совсем ослеп со своей Вероникой, скоро на лбу напишут, не увидит…» — взял резинку, стер надпись, задумался.
Только сейчас он разговаривал со Скуратовым, и все вышло препаршивейшим образом. Когда Скуратов пришел на кросс, Игорь доложил ему о состоянии связей, а потом путано, волнуясь и сбиваясь, стал говорить о том, что виноват он, а не Карамышева, что аппарат в тот вечер, без всякого сомнения, двоил, а он, дежурный техник, не исправил его — отсюда и ошибка, и поэтому надо наказывать не ее, Карамышеву, а его, Стрельцова, дежурного техника, и он готов принять любое наказание. «Ну, ну, ну», — приговаривал Скуратов, слушая его и кося своими красными глазами куда-то в угол, в пол, потом вдруг поднял глаза, внимательно посмотрел на Стрельцова, и Игорь, глядя в его глаза, все понял: и то, что Скуратов нисколько не верит ему, и то, что ему все известно об их с Варей отношениях, и что Скуратов сам страшно устал, и что он сейчас повернется и выйдет, не сказав ни слова, как это бывало с ним. Так и получилось. Скуратов посмотрел на Игоря, устало отвел глаза, повернулся и, не сказав ни слова, сутулясь, вышел из кросса, и Игорь понял, что он, обратясь к Скуратову, поступил по крайней мере глупо, как мальчишка.
Он был опустошен. Скуратов одним своим видом убивал в нем все чувства, и не только в нем: при инженер-майоре все как бы переставали думать, становились оловянными солдатиками. А Скуратов больше всего любил эту атмосферу слепого повиновения и бездумия, тогда он был спокоен.
«Все кончено! Вот и Пузырев туда же, со своим мнением!» — думал Игорь, слушая, как Желтухин диктует Гале Белой громко, четко:
— В квадратах 2324, 2327, 2328…
Увидев Галю Белую, Игорь нахмурился, вспомнив, что так и не собрался обсудить по комсомольской линии ее проступок — самовольную отлучку из роты на пирушку к шоферам — и внезапно разозлился на нее. Вспомнилось, что сегодня утром, по пути на узел, она опять слишком вольно вела себя в строю, не слушалась даже Дягилева, смеялась, пела, разговаривала, и к ней, к этой легкомысленной, смазливой девчонке, поднялась в нем чуть ли не ненависть. Как это бывает с людьми горючими, вспыльчивыми, уже не думая ни о Варе, ни о себе, ни о Скуратове, Стрельцов решил поговорить с Белой сейчас же, не откладывая.
— Галя, мне с тобой надо поговорить, — сказал он, подойдя к Белой, как только Желтухин передал уточнение боевой задачи.
— А, говори. Я всегда готовая поговорить. — Она глянула на него с ухмылкой. — Или у тебя секретное? Тогда можно шепотом. Садись. — Указала на раскладной стул, на котором только что сидел Желтухин.
— Шепотом! Творишь в открытую, а говорить шепотом! Ну-ка, зайди в кросс…
И пошел к себе, помахивая книжкой.
Галя выключила аппарат, поправила волосы, сказала Ильиной, сидевшей за телетайпом по соседству:
— Глянь за моим аппаратом, Надек, я сейчас. — Встряхнула головой. — Комсорг вызывает, опять, наверное, будет рассказывать стишок «Что такое хорошо и что такое плохо»…
Самым трудным, беспокойным в своей работе комсорга, что всегда вызывало его озабоченность, даже растерянность, Игорь считал вот эти разговоры с людьми, в особенности с девушками, по всяким вопросам их поведения, личной дисциплины, исполнения долга и т. п. Еще со школы у него осталось презрение к «моралям», и он готов был хоть каждый день выпускать стенгазеты и боевые листки, организовывать лекции на какие-нибудь общие темы, тормошить Валентинова насчет массовых мероприятий, только бы избавиться от «моралей», самому не выступать в роли докучливого моралиста, тем более сам он, по своей молодости и неопытности, не имел никакого внутреннего права поучать и наставлять людей. Он как-то сказал об этом Лаврищеву, но Лаврищев не одобрил его, даже наоборот, настойчиво внушил ему, что во всяком партийном и комсомольском деле вот эта индивидуальная работа с людьми и есть самое главное и что без этой работы все остальное, в том числе и стенгазеты, и лекции на общие темы, и массовые мероприятия могут потерять всякое значение а превратиться в одну формальность. «Надо работать с каждым человеком, воспитывать и шлифовать каждого человека в отдельности, рассчитывать, на кого, в каких условиях и как можно опереться, и тот парторг или комсорг, который сможет надеяться на своих людей так же, как на себя, тот и будет настоящим парторгом или комсоргом», — сказал Лаврищев.
Игорь хорошо понимал, о чем говорил Лаврищев, Индивидуальная работа с людьми — это стиль замполита. Своему стилю он учил и его, Стрельцова. Но беда в том, что, понимая и сознавая все это, Игорь, когда доходило до дела, забывал о том, что понимал и сознавал, забывал наставления Лаврищева и проявлял так много личной заинтересованности в этой «индивидуальной работе», так много взволнованности и даже горячности, что получалось, будто бы его «морали» были нужны больше ему самому, а не комсомольцам, а раз самому, а не комсомольцам, такими были и результаты: люди только злились на него. И сейчас, вызвав к себе Галю Белую, Игорь успел подумать: «Зря я затеял. На ней зло хочу сорвать. Надо бы выбрать другое время». Но отступать было поздно, Галя следом за ним вошла в кросс, и Игорь сказал ядовито:
— Значит, тебе рассказать «Что такое хорошо?..»
— Расскажи, если охота, — сказала Галя и улыбнулась, и в глазах у нее мелькнул лукавый вызов.
— Не кривляйся, мы с тобой не на гулянке! — С этой девчонкой нельзя было оставаться спокойным!