Со Скуратовым он воевал не на жизнь, а на смерть, и, если войне с немцами предвиделся конец, война со Скуратовым оставалась такой же беспросветной, какой была в самом начале, потому что Скуратов слушал генерала, говорил: «Есть, есть…» — как посохом, упираясь в пол красными глазами, и тут же делал все по-своему, то есть оставался нелюдимым, угрюмым, сухарем, Плюшкиным. Сколько раз Прохоров, потеряв всякое терпение, театрально жал руку Скуратову, подписывал приказы о его переводе и на дальние и на ближние аэродромы, радуясь, что эта бесславная война наконец-то кончилась. Но Скуратов был непробиваем. Даже с самого дальнего аэродрома он вернулся на узел связи ровно через две недели, вернулся, как ни в чем не бывало вошел в аппаратную, скользнул взглядом по полу, заметил у мусорной корзинки бумажку, окликнул девушку: «Товарищ боец!» — и так же вышел, даже не взглянув ни на кого. И все продолжалось по-прежнему.
Как ни странно, воюя со Скуратовым, Прохоров не мог и недели продержаться без него, потому что и вот эта изумительная карта, что лежала у генерала на столе, и десятки схем, что были всегда под руками, и тысячи разноцветных проводков, что составляли сложнейшие щиты управления связью на узле, — все это было предметом заботы Скуратова, который в дотошности своей сам не спал ночи напролет и не давал спать окружающим, пока на узле хоть один проводок из тысяч был присоединен не так, как долженствовало ему быть присоединенным.
Столкновение со Скуратовым вывело генерала из колеи. Объясняя задачу, он зло косился на своего «противника», тыкал карандашом в карту, оставляя на ней нежелательные следы. Генерал лучше Скуратова понимал, что связь никогда, ни при каких условиях, не должна давать «осечек», а с другой стороны, знал, что в том случае с бомбежкой аэродрома немцев получилось не так уж безнадежно плохо — аэродром не вчера, так сегодня, перед наступлением, все равно нужно было разрушить, и командующий тогда, вгорячах, накричал, а через час снял трубку и позвонил в бомбардировочную дивизию: благодарность за точный, молниеносный удар! А что еще можно было сделать? В таких случаях, когда все решает время, а времени на повторные проверки и не было, так как разведчик «засек» аэродром, как говорят, под занавес, уже в сумерках, а до утра могло все измениться, — в таких случаях лучше идти на перестраховку, что и было сделано. В конце концов что такое сорок пять вылетов, когда сейчас, накануне удара, армия способна сделать не одну тысячу вылетов в день! Но все эти доводы не для оправдания ошибки, и тем более не для Скуратова…
— Наша задача — организация бесперебойной связи, — говорил Прохоров. — Необходимые помещения, блиндажи, капониры для машин на капе уже готовы… Впрочем, — генерал вдруг прервал объяснения, — сколько арестованная томится у вас в этой лесной дыре?
— Третьи сутки, товарищ генерал, — сказал Ипатов.
Генерал подумал.
— Хватит ей пяти суток. — Снова повысил голос, обратясь к Скуратову: — Да, да, пяти! И даже не пяти, трех суток, что отсидела, хватит — в наказание, в назидание. А сверх того условно десять суток, условно. От меня. Понятно, инженер-майор?
— А это по уставу, Владимир Михайлович?
— Все будет по уставу! Пусть числится под арестом, а работает. Последнее наступление, как этого не понять!
«Опять между ними черная кошка пробежала», — подумал Ипатов и сказал:
— А как же с особым отделом — все уладилось, товарищ генерал? Тут ночью ко мне приезжал капитан Станков…
— Кто доложил в особый отдел? Вы, инженер-майор?
— Было приказано расследовать и доложить…
— Так то по линии командования!
— Я и доложил по линии.
— Кому доложили?
— Командующему через адъютанта.
— Ну и что? Не тяните. Из вас клещами надо вытягивать!
— Ответили, что ошибкой заинтересовались в особом отделе.
Генерал побагровел.
— Все равно — условно, слышите? Десять суток условно и сейчас же, немедля — на передовую, с опергруппой, с глаз долой от Станковых, от вас, инженер-майор! Я сам отвечу за девчонку.
— В опергруппу командующего? — озадаченно произнес Скуратов. — Владимир Михайлович, у нее репутация…
— Сухарь! — обрушился на него Прохоров. — Да, да, да — на боевое задание, в опергруппу — вот и снова у человека репутация! — Раздельно, как на уроке в начальном классе, подчеркнул: — Репутация создается и восстанавливается только делом. Надо дать ей такое дело. А вот вас, инженер-майор, пожалуй, нельзя посылать. На вас не могу положиться: вы не верите в людей. Это уже не ошибка, а порок. Мне страшно доверить вам людей, занимайтесь лучше бумагами. Уважим просьбу майора Лаврищева, пусть он едет. Все. Итак, — поморщился, вскинув голову, — продолжаем уточнение задачи…
В это время на узел прибежала Ильина. Торопливо, бесшумно проскользнула на свое место. Дягилев, сидевший за столом, наклонил голову, сделал вид, что ничего не заметил.
Стрельцов решительно подошел к Ильиной:
— Где были, Ильина? Почему оставили аппарат?
— Я только на минутку. На минутку всего, — смутилась девушка, оглянувшись на Дягилева. — Меня лейтенант отпустил…
— Нельзя бросать аппарат, вы на посту.
— Я смотрела за ее аппаратом, — откликнулась Галя Белая с соседнего столика. — Ничего не случилось же…
— Все равно!
Дягилев вскочил с места, подошел к Стрельцову. Игорь увидел у него в глазах мольбу.
— Не надо, Игорь! Не надо ее так! — тихо прошептал Дягилев. — Ну что ты с нею так разговариваешь! Я же ее отпустил, она с разрешения. — Махнул рукой безнадежно, отбежал к своему столу.
— Слюнтяй ты, Федя! — стиснув зубы, выдавил Стрельцов, подойдя к нему. — За Веронику тоже надо бороться!..
О начале близкого наступления в роте Ипатова узнали чуть ли не одновременно с самим генералом Прохоровым. На этот счет можно сказать, что связисты иные новости узнают даже раньше самого командующего, так как в первую очередь в их руки поступали приказы и распоряжения свыше — из штаба фронта, из штаба ВВС, даже из Ставки Верховного Главнокомандующего, и как бы эти приказы и распоряжения ни были зашифрованы, от связиста не утаишь их скрытого смысла.
И хотя, собственно, никакого наступления еще не начиналось и никто не знал подробностей предстоящей операции, люди точно очнулись от забытья: смотрели веселее, ходили живее, говорили звонче, а вместе с этим и на узле связи, и в лагере, и в природе все стало будто яснее и веселее. Передышка, которая так размагничивает людей, кончилась.
Для Вари все это было вдвойне радостным. Выйдя из-под ареста, очутившись на воле, среди своих девчат, получив обратно ремень, погоны, звездочку, почувствовав наэлектризованный воздух предстоящего наступления — может быть, последнего в этой войне! — Варя без умолку говорила, пела, смеялась. «Вот ведь разобрались со мной, разобрались! — думала она. — Я ведь не хотела ничего плохого, я не знаю и сама, как это полупилось». И это «не хотела» было для нее, неискушенной в жизни, таким непререкаемым доводом, против которого было просто немыслимо что-то возразить. «Не хотела, не хотела же!» — сколько раз она твердила эти слова, не понимая того, что люди привыкли судить человека за его поступки, не особенно вдаваясь в то, «хотел» он или «не хотел» совершить их. Для нее в тысячу раз важнее было прежде всего внутренне оправдать самое себя — «не хотела, не хотела», и успокоиться, и быть счастливой, и не чувствовать за собой вины и позора.
Она и с подругами встретилась после своего освобождения так, как будто ничего не было и ничего не случилось: вбежала в шалаш, на минуту остановилась у входа, окинув взглядом аккуратно заправленные нары, подушечки с белыми накидками, полочки, застланные чистыми газетами — ничего не изменилось за время ее отсутствия! — бросилась к Гараниной: «Ой, Леночка! — оглянулась на всех: — Ой, девочки! — бросилась к своему месту, зачем-то потрогала рукой подушку, поправила одеяло, опять оглянулась на всех — закинула руки за шею, крепко-накрепко зажмурила глаза. — Ой, ой, девочки! Как я соскучилась! По всему соскучилась. По вас. По работе. Когда нам на смену-то? А как просторно у вас! И воздух такой! Девчонки, как хорошо-то!»