Было это еще весной. С тех пор у девушек в шалаше обитала кукла Клара. Днем она сидела на своем возвышении в конце нар, свесив ножки в туфельках, а ночью спала на разостланной простынке. Когда над головой кружили немецкие самолеты, Клару уносили с собой в щель.
Любовь девушек к Кларе лишний раз доказывала, что, покупая игрушки детям, люди больше тешат не детей, а себя, свое счастье иметь детей, и чем больше, чем желаннее было это счастье, тем дороже были игрушки. Большое счастье, которым обладали прежние хозяева Клары, передалось и девушкам, хотя любовь и привязанность к ней не была у всех девушек постоянной; она то вспыхивала ярким пламенем, то затухала, а то и совсем гасла, и бедная Клара в такое время днями и ночами сидела на своем возвышении, свесив ножки, ее забывали даже уложить спать.
Новый прилив нежности к Кларе обнаружился, когда Елена Гаранина — это было за день до отправки на участок прорыва — получила письмо от Пины Казаковой, той самой, которая забеременела и была вывезена в тыл, домой.
Елена и сама не знала, почему Казакова прислала письмо именно на ее имя: они никогда не дружили, не были близкими. Теперь Казакова сообщала, что у нее родился сын, Вовка, парень что надо, настоящий солдат, называла Гаранину Леночкой, повторяла это «Леночка» множество раз и, чувствуется, была и рада сыну, безмерно рада («Я очень, очень счастлива, Леночка!» — писала она) и вместе с тем напугана тем, что случилось: сын-то у Казаковой был ведь без отца, «фронтовой». Впрочем, Казакова не так Гаранину и своих прежних подруг, как себя уверяла в этом письме, что сын без отца не такое уж несчастье, что, раз так случилось, стало быть, так надо было случиться, что она, Казакова, не может за это презирать себя и что если есть для нее в жизни счастье, то оно не минует ее, а нет… что ж, пусть будет нет, не все же люди в конце концов владеют счастьем.
И хотя Елена Гаранина не была ранее близка к Казаковой, хотя она всячески внутренне осуждала ее, когда обнаружилось, что Казакова забеременела и этим опозорила в какой-то мере всех своих подруг, сейчас ей до слез было жаль Казакову, а вместе с нею и себя — да, и себя! Еще не говоря девушкам о письме Казаковой, Елена достала свою старую девчоночью фотографию, долго и внимательно смотрела в смеющиеся глаза бывшей Леночки Гараниной, которая, теперь казалось, или вовсе не существовала на свете, или существовала только во сне. Затем, положив карточку, Елена подошла к Кларе и так же долго и внимательно смотрела в ее глаза, спокойные, равнодушные ко всему, даже довольные своим неплотским существованием. И когда это самодовольство бездушной куклы передалось Елене, верхняя губа ее передернулась и скривилась точно от внезапного укола, и она с презрением отвернулась от Клары.
где-то за шалашом на улице напевал свою дурацкую песенку Валентинов.
«Она счастлива и несчастлива, — раздумывала о Казаковой Елена. — Счастлива за сына, несчастлива за себя. Какова же мера человеческого счастья?» Сама Гаранина считала себя глубоко несчастной, но и такого счастья, какое приобрела Нина Казакова, ей не хотелось, оно вызывало у нее чувство протеста, негодования, стыда — и зависти, зависти, потому что сама Елена никогда не смогла бы, не сумела бы поступить, как Нинка Казакова, и потому начисто была лишена возможности иметь такое же счастье и такое же несчастье, каким обладала сейчас Казакова.
Это было очень сложное, противоречивое, мучительное чувство.
Гараниной казалось, что ее счастье в ее двадцать шесть лет уже прошло безвозвратно, и в душе самым суровым образом винила в этом бывшую Леночку Гаранину, ту наивную и глупую девочку со смеющимися глазами, которая теперь обречена навек улыбаться только с фотографии. Любила ли она кого-нибудь, эта девочка? О, она очень много любила, вся жизнь ее была любовь, любовь. Прежде всего она любила музыку, а кто любит музыку, тот любит все. Но странное дело, любя все, она никогда не была счастливой. Она страстно, до безумия любила музыку, а музыка не ответила ей взаимностью. Леночка так и не смогла распорядиться своим дарованием. Она и сейчас не могла бы объяснить, почему ушла из музыкальной школы и устроилась работать на военном телеграфе. Это было в 1935 году, когда Леночке было семнадцать лет. Что заставило ее связать свою судьбу с военными? Она любила военных, она любовалась и гордилась ими. Она очень гордилась и собой, когда стала военной телеграфисткой, тем более что очень быстро освоила свое дело.
О, она тогда была очень доброй, эта Леночка Гаранина!
По сути дела она из доброты и полюбила впервые не какого-нибудь молодцеватого лейтенанта, а пожилого человека, который дважды годился ей в отцы, теперешнего генерала Прохорова, бывшего тогда начальником военно-телеграфной станции. А может быть, это была и не любовь вовсе, а только одна доброта, одно чувство доброты к человеку, который среди всех отметил именно ее, Леночку, ласково гладил ее по плечику, ласково глядел на нее, ласково разговаривал с нею, и чувство любви ко всему, чувство доброты, которыми была переполнена Леночка, приказали ей быть как можно добрее к Прохорову, улыбаться ему, любезничать и даже заигрывать с ним. Она делала это без всякого расчета, единственно для того, чтобы сделать человеку доброе, приятное, так как Прохоров, она это уловила своим девчоночьим сердцем, и искал у нее именно только доброты, и она была бы просто жестокой и безжалостной, если бы отказала ему в этом. Она говорила себе: «Все еще впереди, придет время, я полюблю настоящего человека. Не замуж мне сейчас выходить, что из того, если я улыбаюсь Владимиру Михайловичу, ему же приятно, когда я улыбаюсь, он же не требует от меня чего-то другого, большего!» Ей было очень приятно оттого, что своей красотой, своим смехом она умела доставлять приятное другому человеку.
Но боже, как летит время! Леночка не успела опомниться, как грянула война, самая настоящая, о которой еще вчера не хотелось всерьез думать. Первый год войны — отступление, трупы на дорогах, удушающий запах гари, нечеловеческое напряжение нервов, бесконечные бомбежки, бесконечные перемещения и работа, работа, работа на телетайпе — работа под землей, в блиндажах, в землянках, работа в палатках, даже под открытым небом в лесу, работа в крестьянских избах, в городских подвалах, работа до одури, когда, казалось, отключалось само сознание и продолжали работать только одни руки, да и те лишь подчинялись такту, ритму, однажды взятому ими; эти руки, захваченные безумной пляской ритма и такта, Елена снимала с клавиатуры только тогда, когда к ней подходил Прохоров и клал ей свою руку на плечо. Тогда она, шатаясь, вставала и, словно тень, шла отдыхать в палатку или в другую землянку и тут же валилась с ног, а пальцы ее, словно наэлектризованные, еще долго дергались во сне, передавая куда-то боевые приказы и донесения, предупреждения об опасности и сводки о потерях, о людской крови, которая рекой лилась кругом.
Так кончилась девчоночья жизнь Леночки Гараниной. Елена незаметно как бы сравнялась возрастом с генералом Прохоровым. А когда это произошло, они будто бы превратились в старых и добрых друзей, связанных общими воспоминаниями, дорогими для обоих, и все. Правда, и сама Елена, и генерал хорошо знали при этом, что между ними оставались не только воспоминания, которые не имели никакой обязательной силы, но и скрывалось еще и другое, могущественное, и этим могуществом обладал не он, генерал, а она, Елена. Она могла сказать ему, попросить, даже лишь высказать свое мнение или сомнение, и это мгновенно получило бы такой отклик со стороны генерала, какой не сравним даже с самым строгим приказом, — иначе по этому поводу говорят: она могла с ним сделать что угодно. Однако своим могуществом Елена распоряжалась очень осторожно, даже вовсе не проявляла его, как и должно быть между настоящими старыми друзьями. И то, что она не употребляла своего могущества в отношениях с генералом, тоже было добротой, которую она дарила ему и за которую он был благодарен, хотя, может быть, в душе ему и хотелось бы не доброты, а именно ее могущества, скрытого могущества сделать с ним что угодно.