— Девочка ты, девочка, Варька, — говорила Елена с каким-то чувством любования и тоски. — А мое время уже отошло, я никто, я уже не человек, я старая и злая дева, мое все кончено…
— Ой, Леночка, — нетерпеливо перебила ее Варя, — ты с ума сошла! Зачем так говорить! Я тебя так люблю!..
— Это еще ничего не значит. Ты сейчас любишь всех и все. Но запомни, этого нельзя делать: кто любит все, тот не любит ничего, это и есть удел старых дев, дорогая. Кто любит все, тот любит и кошек и собак. Ах, Варя! Ты любишь не меня, а себя, а я люблю тебя, потому что уже не люблю себя…
И Елена пела для Вари. Они, разговаривая, иногда уходили в лес, на берег речки, и Елена пела Варе старые довоенные песни, арии из опер, иногда без слов. В ее пении уже не было страсти, огня, как было с Гермогеном и Шелковниковым, голос ее лился ровно, не горячо, а тепло, и это, пожалуй, было еще красивее.
— Эх, Варька, Варька, — говорила Елена, закинув руки за голову и расправляя косы. — Я была такая, как ты, тебе нельзя быть такой, как я. Я дура. Я не умела жить — и все прошло, и ничего нет. Никому я не нужна. Кончится война, придет победа, а куда я денусь после победы?..
В другой раз она сказала:
— Лучше б умереть, Варька. Убили бы напоследок — и делу венец. Я не хочу жить, понимаешь? Я отдала жизни все, что могла, все, что имела. Вот этими руками за войну отработала людям, пробежала вот этими пальцами за много, много лет вперед. Я отдала все.
Я просто, наверное, выдохлась. Надо в жизни уметь не только отдавать, но и брать. Люди даже любят, чтобы от них брали, а я брать не умею. Ах, зачем я честная, кому это надо, Варька! — воскликнула она, но тут же спохватилась, взяла Варю за руку, смущенно погладила ее. — Не слушай меня, Варя, я просто злая, старая дева, мне сидеть и чулки вязать. — Горько усмехнулась.
Варя серьезно, даже очень серьезно посмотрела на Елену, сказала: — Тебе, Леночка, надо замуж. Хочешь, я тебя сосватаю, хочешь? Я все знаю, ты не смотри на меня, я все-все знаю! — И действительно очень хигро глянула на Елену.
— За кого ж ты меня сосватаешь? — спросила насторожась Гаранина.
— А хоть бы, а хоть бы… Сказать? А хоть бы за Лаврищева! Хочешь?..
Елена мгновенно изменилась в лице.
— Болтай! Еще услышит кто. Ничего ты не знаешь и ничего не видишь.
— Нет, знаю, вижу! Я видела, как ты и в Шелковникова втюрилась, как потом его стала звать свистуном. Я вижу все, ты не смотри на меня! — торжествующе говорила Варя, очень довольная тем, что могла все это сказать Елене. — Я видела, какая ты была, помнишь, когда Лаврищев позвал тебя чай пить. Помнишь, а? А потом какая пришла от него? Ага, попалась? Я все вижу, все — ты любишь его!..
— Брось, не болтай, чего не понимаешь, — уже раздраженно сказала Елена. Варя молча, с досадой посмотрела на Елену и тут же отвернулась, не сказав больше ни слова.
Елена была ошеломлена. Эта девочка действительно видела и понимала все. Она видела и понимала даже то, в чем сама Елена не могла бы признаться себе. Это было такое, в чем и нельзя было признаться. Как же так? Идет война, люди делают свое дело ради победы, делает его и Гаранина, вообще в эти дни все в мире делается только ради победы и возвращения к миру, об этом даже сны человеческие. Сама Елена в последнее время все чаще видела во сне брошенную давным-давно музыкальную школу и даже пела во сне, и эти напевы, услышанные во сне, иногда не сходили с языка целыми днями. И это было внешне, и это была правда. Но, боже, если бы еще Елена сказала кому-нибудь, что она всю войну только и знала, что влюблялась, сухая, злая, нелюдимая, влюблялась в людей, которых она, кажется, не любила, все сочли бы ее сумасшедшей!
Нет, она даже самой себе не сказала бы, если б не Варя, что сейчас, пожалуй, любит Лаврищева. Она просто говорила себе: «Вот человек, достойный самого большого уважения — постоянен, мудр, не свистун. Этот человек никогда, ни при каких условиях, видимо, не делал никакой подлости, даже в мыслях, и никогда не сделает. Да, он достоин очень, очень большого уважения!» Так думала о Лаврищеве Елена. И то, что он понял ее, когда ей было тяжело и грустно — а тяжело и грустно не всегда бывает по какой-то причине, а часто и вовсе без всякой причины, — то, что Лаврищев понял ее и позвал попить с ним чаю, одно это уже говорило о нем многое!..
Она сейчас даже не помнила, о чем они говорили тогда. Пили вместе чай, и все. Говорили что-то, кажется, о приближении осени, о красоте солнца во время восхода. И еще он очень хвалил печенье, которым угощал ее, и она тоже похвалила печенье. Потом он показал фото своего сына Мишки (на войне все любят показывать фотографии) — и они долго смотрели фотографию, передавая ее из рук в руки. Потом он встал, потянулся, и она поняла, что ему хочется выйти из палатки, и они вышли из палатки и смотрели за речку, где, точно игрушка, кем-то забытая на зеленом ковре, белела церковь. И вот — это Елена очень хорошо запомнила, — стоя с ним на опушке леса, глядя за речку, она впервые за все время, что жили здесь в лагере, услышала острый, тонкий, беспокойный запах сосновой смолы, который царствовал на опушке леса, разогретый солнцем — и грудь ее стала будто шире, и она дышала и не могла надышаться, а ей хотелось дышать и надышаться острым, тонким запахом смолы. Это она очень хорошо запомнила, очень хорошо.
Но она не помнила, о чем они тогда говорили. Не помнила, хоть убей. Ей казалось, они стояли и смотрели — и она дышала и не могла надышаться этим изумительным воздухом. Ей запомнились слова Лаврищева, которые он сказал в другой раз. Это тоже было в его палатке, к нему как-то зашли девчата, увидели книжки по авиации, и зашел разговор о летчиках. Была тут и она, Елена. Она видела, как Лаврищев волновался. Он заговорил о суровой и красивой жизни летчиков, о том, как они воюют, побеждают и умирают:
— У летчиков в бою есть правило не отрываться от ведущего. Это даже не правило, а закон, твердый, суровый, железный закон — не отрываться от ведущего! Вы, наверное, заметили — истребители дерутся парами. Дерутся, прикрывая друг друга, поддерживая друг друга, оберегая друг друга — и тогда они почти неуязвимы. Это единый организм, это огненный клубок, который жжет и разит со всех сторон. Но если враг разбил, расколол пару — дело плохо. Немцы всеми силами стремятся оторвать второго летчика, почти всегда менее опытного, от ведущего, идут на любую уловку, чтобы поддразнить его, увлечь за собой в сторону, заставить его покинуть ведущего. Так, наверное, поддразнивают рыбу, чтобы она села на крючок, бросившись за легкой добычей. Не отрываться от ведущего — это закон боевой дружбы. И не только боевой. В паре человек всегда сильнее — в бою, в труде, в несчастье, в поисках. Не отрываться от ведущего — это в жизни быть верным любви, дружбе, а если шире смотреть — это идти за лучшими, за сильными, за передовыми, не отрываться от них — и тогда ты силен и непобедим и сам станешь ведущим и поведешь людей…
Не отрываться от ведущего! Какие слова! Их сказал он, Лаврищев. Таков он есть. Он никогда не докучал людям сухими академическими нотациями, книжными сопоставлениями. Все у него получалось как-то само собой. Елена не помнит, чтобы Лаврищев когда-нибудь специально, с трибуны, говорил об участии девушек в Отечественной войне с фашизмом, и, между прочим, очень хорошо помнила его слова, примеры, даже выражение лица, когда он говорил об этом. А когда и где говорил? Елена могла припомнить его слова о неизбежной, неотвратимой победе народов над фашизмом, о жизни после войны, о покоряющей силе идей коммунизма. За войну она слушала многих политработников на эти темы, иные говорили так, будто повторяли чьи-то чужие, хорошо отшлифованные и хорошо заученные слова. Лаврищев, о чем бы он ни говорил, всегда говорил как бы о своих переживаниях, высказывал свои мысли, свои слова, приводил свои примеры, и получалось, что он, говоря с людьми, убеждал их в том, во что сам верил, о чем сам думал, чем сам жил — и людям хотелось верить, думать, жить так, как верил, думал, жил и он, Лаврищев. Этим он и покорял людей.
Покорял. Но любить его? Влюбиться в него? Нет, нет, Варя увидела больше, чем надо! Во-первых, Лаврищев опять, как и Прохоров, как и Гермоген, был женатым человеком, жизнь достаточно и без того посмеялась над Еленой, сводя ее с женатыми. Во-вторых, он был слишком умен и мудр, такие люди, как Лавришев, достойны другой любви, какой — Елена пока не знала, и женщин, достойных бы его любви, тоже не видела и не встречала. Причин было много. В-третьих, он был высокообразован и продолжал упорно учиться, и Елене не угнаться за ним. В-четвертых, он опять же, опять же, был умен и мудр. В-пятых, он сам никогда не полюбил бы Елену. В-шестых, в шестых… Причин великое множество! В-шестых, Елена сама никогда не смогла бы предложить ему свою любовь, она никогда не смогла бы ему спеть, как по-девчоночьи глупо пела Гермогену и даже этому свистуну Шелковникову. Может быть, разве потом, когда-нибудь позднее, когда… Нет, нет, это все чепуха, и Варя тут мелет и ничего не видит. «А все же, а все же, — вдруг подумала она, — если бы мне было суждено хорошо жить и хорошо любить… Боже, зачем это я? Если бы все это было мне суждено, другого человека, кроме Лаврищева, я, наверное, и не нашла бы в целом свете!» И она ужаснулась этой мысли и торопливо сказала Варе: