Выбрать главу

Собака зло покосилась на Пузырева, легко соскочила с подоконника и, сгорбясь, скрылась в темноте.

— Выпустите ее на улицу, — приказал Лаврищев и поморщился: Пузырев всегда напоминал ему кого-то страшно знакомого, а кого — отказывала память.

— Есть, товарищ майор, выгоню, — ответил Пузырев снизу, из темноты.

Лаврищев вернулся в библиотеку, остановился перед книжными полками, ища глазами книгу, которая приглянулась. Но сегодня, видно, не суждено было побыть наедине с книгами: внизу, в зале, послышался шум, на лестнице загрохотало, распахнулась дверь, и на пороге показался Троицкий в порыве какого-то восторга, присущего только ему, раскинувший руки. Через мгновение он уже мял Лаврищева, глотая от волнения слова:

— Вот он где спрятался! И здесь книги, книги. Я помешал? Ничего. Брось ты эти книги — муть фашистская. Еле тебя нашел. Хочу выпить. Сегодня коньяку выпью. Как следует! За нашу победу! Пьем, Николай Николаевич? Я давно обещал тебе коньяку. Вот, вот, вот…

И он выставил на стол сразу две бутылки, сверток с закуской.

— Не хочу быть скупым комендантом, хочу быть летчиком. Давай на час забудем все и выпьем — как летчики, боевые товарищи — за победу, за победу!..

Лаврищев был смущен таким бесцеремонным вторжением, как смущается непрошеных гостей человек, занятый неотложным делом и вынужденный оставить свое дело ради этих самых гостей.

— Какими путями, откуда, как нашел? — спрашивал он Троицкого, продолжая стоять у книжной полки и равнодушно глядя на бутылки коньяка.

Троицкий сбросил шинель на кушетку, широким жестом расправил портупею, встал против него — без своих стыдных усиков, розовощекий.

— К чертям! От старого шлагбаума к новому! Бросил свои аглицкие парки, пускай снова зарастают. Создам другие — ты говоришь, на это у меня талант. Мчусь подыскивать новое место для штаба. Но вот беда — приказано обосноваться на том берегу, а реку, оказывается, еще не форсировали. Подождем тут до утра.

— Так, так, — молвил Лаврищев.

— Ты что, не рад мне? Не хочу ничего принимать во внимание. Пьем — и все тут! — за нашу победу! Или ты против, не хочешь выпить за победу? Так и запишем, пеняй на себя, товарищ комиссар!..

— Какая муха тебя укусила, Женя? Ты, кажется, пил одно молоко, да и то сквозь зубы, — тихо, по-домашнему сказал Лаврищев и вдруг мысленно махнул на все рукой: на книги, на свое желание полистать их, решительно шагнул к столу. — Выпьем — за победу!..

Троицкий обнял его.

— Душа лубезный, душа лубезный. Я знаю, к кому иду свою радость потешить. Душа лубезный. — От него почему-то пахло свежими яблоками.

— Ну-ну, целоваться потом, — отмахнулся Лаврищев мягко.

Через четверть часа Троицкий, выпивший целую стопку коньяку, пылающий, взбудораженный, с темными, провалившимися еще глубже глазами, говорил, энергично взмахивая рукой:

— Теперь, Николай Николаевич, все! Теперь — победа! Конец войне! Больше мы не попадем на самолет. — Вдруг вскинул голову: — А это что за пес? Немецкий?

Собака снова смотрела в окно, встав на подоконник, глаза ее горели в темноте.

— Вот неладная! — сказал Лаврищев, подошел к окну, махнул рукой: — Марш отсюда!..

Собака скрылась.

— Да, да, победа! Победа и — новые дела. Ты к своим открытиям, а я куда? Всю жизнь учился и ничего не кончил. Ни образования, ни специальности. Был один самолет, да и последний потерял. Или и в самом деле клумбы подстригать?..

Лаврищев сел за стол, все еще оглядываясь на темное окно, потянулся за трубкой.

— Это совсем неплохо, Евгений, — клумбы подстригать. Чего ты боишься?

— Боишься? — вскочил Троицкий, и паркет хрустнул под ним. — Мне хочется обозвать тебя, комиссар. Ты вот в книжках роешься. Что тут есть? — Повернулся к книжной полке. — Гитлер — к черту! Геббельс — к черту! — Выхватывал книгу за книгой. — К черту, к черту!.. Лев Толстой! — Прижал книгу к груди. — Толстому не место рядом с Гитлером. — Выхватил еще книгу. — Вот! Достоевский! «Бесы». Они любят Достоевского. Особенно «Бесов». Да любят ли? Подлизываются. Хотя, будь он жив, он тоже ненавидел бы их. Ненавидел бы! Вот что говорил Достоевский в этих самых «Бесах»: «Если людей лишить безмерно великого, то не станут они жить и умрут в отчаянии. Безмерное и бесконечное так же необходимо человеку, как и та малая планета, на которой он обитает». Понял? Что же мне теперь — проститься с безмерно великим и умереть в отчаянии?

— Великое — все, что называется на земле труд, творчество.

— Великое все, что красиво, комиссар! Если хочешь знать, и труд, и творчество на земле — все для красоты самой земли, человека, человеческого разума. Я хочу делать великое и красивое или не заслужил того?

«Недобитое фашистское отродье» — собака опять смотрела в окно и как будто внимательно слушала и понимала все, о чем они говорили. Лаврищев повернулся спиной к окну, чтобы не видеть ее.

— Не хочешь подстригать клумбы, становись инженером, артистом, кто тебе мешает? Ты, Евгений, моложе меня, пробивайся в академию, учись, твори, делай великое и красивое. Может статься, создашь новый самолет, который будет бороздить просторы стратосферы. Хочешь, выпьем за твои чудо-самолет?

— Ты даришь мне чудо-самолет, комиссар? Спасибо. Если хочешь знать, я за этим и пришел к тебе. Так скучно! Может быть, завтра меня убьют? — Троицкий зашагал вдоль книжных полок. — Жизнь! Чертовски сложная это штука! Одни мудрый человек учил меня в детстве: Женя, мальчик, когда будешь жить, когда пойдешь в это трудное и далекое путешествие — в жизнь, никогда не забывай, что нет на свете людей только плохих пли только хороших. Плохое и хорошее есть в каждом человеке, и искусство жить заключается в том, чтобы уметь будить в людях только хорошее и доброе. Никогда не буди в людях, окружающих тебя, плохое, буди только хорошее и доброе, и ты сам будешь безупречно хорошим и добрым и никогда не проявишь плохого, что в тебе есть. Сия мудрость житейская, она годилась бы не только простым смертным. Ее высказала моя мать. Это, может быть, было самое большое, до чего она додумалась в своей жизни. — Вздохнул: — Я, к сожалению, никогда не мог воспользоваться этой мудростью — мешали страсти: то любовь, вернее, тоска по любви, то ненависть, то зло, то обида. Я почему-то вспомнил эту мудрость сейчас, когда вот-вот раскроется шлагбаум и меня выставят за него и скажут: «Иди, живи!» — Схватился за голову. — Опять слова! Слова, слова! — Сел за стол. — Долой слова! За мать! За ее мудрость! Выпей, комиссар, за мать.

Лаврищев улыбнулся.

— За матерей, — сказал он. — За твою и мою. — И неожиданно с грустью: — Своей матери я не помню…

Выпили. Пожевали консервированной тушенки.

Откуда-то издалека, точно обвал, донесся взрыв, дом качнулся и будто осел, пламя в лампе замигало.

Лаврищев снова взялся за трубку, сказал:

— Переправу бомбят, Не дают уцепиться за тот берег.

Троицкий шумно вздохнул.

— Что меня волнует, комиссар? Мы так дорого заплатили за разгром фашизма, что после победы и в самом деле, кажется, должно совершиться какое-то великое чудо. Ты, Николай Николаевич, мечтаешь о невиданной энергии. Возможно, люди откроют такую энергию. Но самая сильная энергия, с которой не сравнится ничто, в самом человеке. Расцвет человека — вот какое чудо увидит мир, потому что в нашей войне с фашизмом победило самое лучшее, что есть в людях. — Вдруг оглянулся, крикнул зло, во весь голос: — Брысь, проклятый пес! Что высматриваешь? Что выслушиваешь?..

За черным окном в черном коридоре завизжало, забарахталось, кубарем покатилось вниз по лестнице, послышался голос Стрельцова:

— Кто впускает собаку? Не пускать ее больше в дом!..

И все снова стихло.

— А может быть, мы только тешим себя, никакого чуда и не будет? — раздумывал Троицкий. Задумчиво слушал его и Лаврищев. — Расхлебать всю грязь войны, заново отстроить города, заново вспахать и засеять землю, чтобы… чтобы в какой-то момент снова все это сжечь, уничтожить, разрушить — может быть, такое «чудо» ждет мир? Люди с ума сошли…