Выбрать главу

Он волновался. Достал из планшета бумагу, открыл колпачок автоматической ручки. Раскурил трубку и, морщась и глотая дым и не ощущая его горечи, написал первые слова. Написал — и задумался, потирая лоб, встал и снова начал ходить, продолжая разговор с Мишкой. Конец войны! Сколько тягот, лишений, горя, слез, несчастий, крови отдано ради победы! Этого нельзя оценить, нельзя измерить, потому что меры человеческих страданий нет, даже сами люди не нашли такой меры. Но что такое победа? Победа обычно тем более велика, чем больше плодов и даров она сулит и приносит людям в грядущем. В истории было немало блистательных военных побед, которые для людей, для будущего, для прогресса были поражением. Таким поражением для человечества была бы победа фашизма. Но дары, которые сулит людям победа, не приходят сами по себе, Троицкий прав, история, этот неумолимый судья, еще будет судить всех, кто остался в живых, всех, кто получит жизнь от живых, строго будет судить, при незримом присутствии всех погибших, как они воспользовались победой — и в зависимости от этого будет пересматривать цену и самой победы, возносить или умалять ее величие и славу. Лаврищев был убежден, что со временем цена победы народов над фашизмом будет возрастать, задача людей, советских людей, заключалась в том, чтобы возвеличить свою военную победу в мирном труде, в новых открытиях человеческого разума, в новых достижениях наук, искусств, в новом взлете творчества и дерзания во всех отраслях практической деятельности. В своем разговоре с сыном ему и хотелось в первую очередь сказать об этом, именно это более всего и волновало его сегодня, после разговора с Троицким.

И он садится за стол и пишет: «Все трепещет во мне, сын! Оборона фашистов прорвана, они бегут сломя голову, бегут и сами не знают, куда и зачем, — победа, победа! Скоро, теперь очень скоро я вернусь домой, засучим мы с тобой рукава, Мишутка, работнем от всей души — на коммунизм! Благодарить ли судьбу за то, что она оставила меня жить, думать, творить и вместе с тобой, сын, еще что-то сделать людям? Благодарю, судьба, благодарю! Да, мы с тобой, сынище, будем строить коммунизм! На меньшее мы никогда не согласимся. Ради чего же тогда погибшие погибли, а живые выжили! Мы с тобой не будем стесняться говорить о своих заветных желаниях. Этого не надо стесняться, Миша, я говорю, не надо стесняться, когда ты будешь говорить: «Я хочу жить, я живу только ради коммунизма». Высокопарно? Чем? Люди всегда живут и жили ради счастья и говорили и мечтали о нем века. Наше счастье — коммунизм. Надо говорить: «Я живу ради коммунизма», говорить громко, с гордостью, и ты, живя этим, никогда, сынище, будь спокоен, никогда не будешь ни бедным, ни слабым, потому что тот, кто строит коммунизм, тот и богаче всех, справедливее всех, тот и сильнее. Это, сынище, самое дорогое из всего, что твои отец выведал у жизни, верь мне, верь, Миша!

Но, Миша, но, дорогой сынок…»

Лаврищев поднялся, устремил свой взгляд вдаль, дальше этой комнаты, дальше этого поселка, дальше этого темного неба, которое висело над поселком, — туда, где было другое небо, звездное, чистое, где был его сын… Как сказать ему, надо ли говорить обо всем? Надо ли сказать, что в жизни есть не только радости, красота, но и горести, обиды, несправедливость? Их тоже надо уметь переносить и побеждать! Надо! Умел ли побеждать невзгоды сам Лаврищев? Умел. Он может сказать об этом с уверенностью, твердо. И переживать, побеждать невзгоды ему помогало сознание той высшей правды, которая выше личной правды и ради которой он жил, мыслил, искал, стремился сделать что-то полезное людям.

В 1937 году он был арестован. Все это было так нелепо, страшно, дико, необъяснимо, что даже сейчас, спустя несколько лет, не хотелось об этом думать или думалось именно как о чем-то нелепом и случайном…

В том году Николай Николаевич Лаврищев, молодой авиационный инженер, был принят в научно-исследовательский институт и зачислен сотрудником в группу известных ученых, разрабатывавших проблемы реактивного топлива. Несколько месяцев упоительного труда под началом людей, одни имена которых казались ему священными, укрепили у него веру в этих людей и веру в осуществимость их замыслов. Научная работа тем замечательна, что ежечасно, ежеминутно сулит открытия, особенно молодым, страстным ученым, и это подогревает, нагнетает, подымает их душевный напор к творчеству до высшей отметки и в конце концов и в самом деле приводит к открытиям.

Лаврищеву казалось, что открытие уже сделано, когда ведущих ученых группы при внезапных и таинственных обстоятельствах, ночью, поодиночке, арестовали.

Это было потрясающим.

И еще более потрясающим было то, что об арестованных сразу же, в ту же минуту, забыли в институте, их имена боялись упоминать и боялись упоминать их работу и замыслы, как будто и не было вовсе никого и ничего на свете и человечество забыло о реактивных двигателях. Лаврищев пытался обратиться к руководству института, в партийную ячейку, спорил, доказывал, может быть, слишком горячился по неопытности — все в институте стали обегать его, будто он заболел чумой. Тогда он написал большое письмо в ЦК партии — в оправдание ученых, их дела, столь нужного отечеству, их права искать. Убежденный в том, что произошла какая-то ошибка, он, чудак, вгорячах даже предлагал себя в заложники, лишь бы спасти ученых и дать нм возможность довести дело до конца.

Свое письмо он отнес в ЦК лично. Он не захотел отдавать письмо второстепенным лицам в экспедиции, куда его препроводили, и настоял на встрече с ответственным работником.

И лишь тогда, когда остался один на одни с ответственным работником, понял всю серьезность обстановки. Человек, которому он излагал свое дело, сидел прямо, смотрел на Лаврищева настороженно, пристально, через толстые роговые очки. У него не дрогнул на лице ни один мускул. Он слушал, не перебивая, и Лаврищев, подавшись вперед, страстно, с нетерпением смотрел прямо в роговые очки, как гипнотизер, пытаясь вызвать к жизни холодное стекло. И он наконец увидел за толстыми стеклами очков живые точечки, излучавшие теплый свет. И точечки говорили ему, подбадривая: «Я слушаю. Мне интересно. Пусть тебя не смущает, что я такой, я должен знать, от души ли ты говоришь, можно ли тебе верить. Я хочу верить и помочь тебе». И Лаврищев с надеждой рванулся вперед, точно боясь потерять из виду эти живые крохотные точечки, излучавшие живой свет. Он сказал торопливо: «Вы все понимаете, и вам нечего объяснять. Эти люди нужны Родине!» Точечки мгновенно погасли, спугнутые чем-то. «Оставьте ваше письмо, — сказал человек негромко. — Мы попытаемся сделать все, что возможно. — Добавил: — Хотя дело трудное, потребует времени».

Лаврищев вышел от ответственного работника в смятении, надеясь и не надеясь, что ему помогут. Случилось так, что его в тот же день арестовали. В последнюю минуту свободы он успел подумать не о себе, а о своем письме: значит, оно попало не в те руки.

О своем письме и о том, что оно попало не в те руки, он думал еще семь дней в ожидании первого допроса, и, наперекор всему, ночами, в темноте, точно далекие звездочки, ему виделись крохотные живые точечки, излучавшие теплый свет. Не хотелось верить, и он не мог верить, что его письмо попало не в те руки, потому что эти точечки, несмотря ни на что, излучали правду.

О письме в ЦК ему не напомнили ни на первом, ни на третьем допросе. И он промолчал и тоже не напомнил. А потом стало не до письма.

Ему было предъявлено обвинение в антисоветских взглядах, и это надо было опровергнуть, чтобы оправдать себя. Но то, что так ясно было в повседневной жизни, то, что никогда не приходилось ставить под какое-то сомнение, как, например, люди не ставят под сомнение необходимость для себя хлеба, воды, воздуха, то, что он, Лаврищев, не является антисоветским человеком, доказать это оказалось совершенно невозможным, и, чем больше он старался доказывать, тем более в нелепом положении оказывался.