Выбрать главу

И снова: «Воздух! Воздух!..»

«Воздух? Что такое воздух» — подумала Варя и вскрикнула:

— Они идут! Они идут! Что же делать, господи!..

Гаранина застонала:

— Ты… Варя?

Варя бросилась к ней. Опустилась перед Еленой на колени. Гаранина встретила ее точно таким же взглядом, каким встретил тогда смертельно раненный Игорь.

— Они идут?.. Так ты… передай сама… Сама, Варя… Истребителям, — сказала Гаранина слабо, еле слышно. Изо рта у нее, как тогда у Игоря, потекла кровь.

Телетайп гремел, передавая сигналы службы оповещения:

«Воздух! Воздух! Пункт С… 24 «Юнкерс-88», курс 90, высота 3000, время 13–45…»

Прошло четыре минуты. Немецкие самолеты тем же курсом продолжали идти вперед.

— Минуточку. Минуточку, Лена, — пятясь, Варя подсела за аппарат истребительного корпуса, трижды передала последний сигнал тревоги. Ее пытались что-то спросить, в ответ она передала еще раз тот же сигнал. В глазах у нее снова появились желтые круги, нестерпимо, до тошноты, ломило в висках. Она вернулась к Елене. Та сразу же взяла ее за руку, будто стараясь удержаться за нее.

— Плохо, Лена? Милая, милая, — сказала Варя, как и тогда с Игорем, призывая спасительное спокойствие.

Елена смотрела на нее молча большими грустными глазами, и было в ее взгляде что-то страшно спокойное, отрешенное.

— Больно? Где больно? Перевязать, Лена?

— Не надо, — сказала Гаранина одними губами, без звука, и Варя замолчала, и Елена откинула голову, закрыла глаза.

Варя сидела, склонясь над нею и слушая удары, которые все яснее и ближе раздавались снаружи. «Пусть успеют, пусть успеют! — молила она. — Ей нельзя умирать. Пусть успеют!» Она не выпускала руку Гараниной и чувствовала, что ее рука живая, пульсирует, слабо, точно во сне, подергивается, и Елена в самом деле казалась спящей.

Но вот рука ее совсем ослабла, Варя наклонилась и, потрясенная, не веря своим ушам, услышала, что Елена поет. Она пела, уже не в силах шевелить губами, не в силах издать звук, она пела беззвучно, одним дыханием, и то, что она именно пела, Варя поняла по ее лицу, которое стало прекрасным, одухотворенным, молодым, каким оно становилось всегда, когда Елена пела. Кому она пела сейчас? Со сцены театра, о котором мечтала всю жизнь? Кому-то одному, любимому? Все равно: она пела не для себя, она пела людям. И Варя держала ее за руку, боясь спугнуть ее песню.

А снаружи долбили совсем рядом.

«Ей нельзя умирать! Пусть успеют, пусть успеют!» — молила Варя.

Снова загремел телетайп, настойчиво, упорно. Это был телетайп Гараниной, связанный со «старой точкой», где оставались девчата из роты. Варя, шатаясь, больше на ощупь, подошла к аппарату, посмотрела на ленту. С другого конца провода спрашивали, что случилось, просили отвечать.

— Я слушаю, — ответила Варя.

Там помедлили, видимо, кому-то доложили, потом затрещали, затараторили:

— Это ты, Леночка? Я Галя Белая. А мы думали, что-то случилось у вас. Как поживаете? Ты знаешь, Лена, от нас берут капитана Ипатова, увольняют по ранению, будет другой, говорят, Зыков из учебной роты.

Ипатов поехал к вам, не хочет уезжать, не простившись, встречайте гостя…

И Варя, читая ленту, вспомнила, что где-то еще на свете есть «старая точка», есть рота, капитан Ипатов, девчата, Грицай, генерал Прохоров. Она скривилась в усмешке, когда вспомнила генерала: «Красивых любит, красивых… А мы… вот какие… красивые…»

И упала.

XVII

Капитан Ипатов приехал рано утром на другой день вместе с инженер-майором Скуратовым, который должен был возглавить опергруппу связи после Лаврищева. «Езжай, батенька, проветрись маленько, может, не так хмуро на людей смотреть будешь», — сказал в напутствие Скуратову генерал Прохоров. На место Елены Гараниной, отправленной в госпиталь, приехала Галя Белая. Машину привел Чинарев. Он тоже оставался в опергруппе на смену заболевшему шоферу.

— Ребята, Чинаря опять на машину посадили, выслужился все-таки! — закричал Пузырев, выйдя из блиндажа и щурясь от солнца, пробивающегося сквозь ветки деревьев.

Чинарев, подтянутый, неузнаваемо чистый, даже светлый, в хорошо простиранной гимнастерке с белым подворотничком и блестевшими как огонь пуговицами, расхаживал перед машиной, еще парившей после долгой дороги, оглаживая тряпочкой ее бока.

— Поздравляю, Чинарик, — подходя к нему, сказал Пузырев. — Опять на машину вернули? Молодец!..

— Простили, — степенно ответил Чинарев. — Все. Теперь не только генералу, самому последнему ефрейтору дорогу уступлю. За битого двух небитых дают. Больше не промахнусь. Пускай моя бабушка на том свете промахнется. Ну, милая, не отдышишься? — обратился он к машине, наверное, в пятый раз обходя ее и смахивая тряпочкой невидимые пылинки. — А вы как, воюете?

— Известно. Вчера Гаранину сдали на ремонт.

— А другие целы? Что-то про Карамышеву говорили.

— Карамышева цела, даже царапинки не получила. Это у нее с перепугу: девчонка.

— Привет Чинарю, — крикнул от блиндажа Шелковников, издали в своих модных галифе и фуражке летчика похожий на тонконогий гриб-мухомор.

— Вот кто умеет — это Геша! — сказал Пузырев, когда подошел Шелковников. — У него всегда точно за две минуты до бомбежки живот заболит. Вчера тоже. Простился бы ты, Геша, со своей фуражкой, не выбеги вовремя из блиндажа.

— Молчи, племенной! — огрызнулся Шелковников. — Не твое дело. Кого привез, Чинарь?

— Ипатова, Скуратова, Гальку Белую тож…

— Белую! — так и присел Пузырев, будто рядом с ним взорвалась бомба. — А ее зачем?

— Стихи твои слушать, — усмехнулся Шелковников и пропел, растопырив пальцы:

Пред солдатом ты, дура, гордишься, А цена тебе ломаный гро-о-ош…

— У тебя, Геша, никакой совести. Сам небось Нинку спровадил, а теперь уже Карамышевой локоток пожимаешь — вижу! Это по совести?

Пререкаясь, они отошли. Чинарев посмотрел им вслед, покачал головой, снова принялся протирать тряпочкой машину.

А в блиндаже у девушек в это время тараторила Галя Белая:

— Как же так, девочки? У вас тут тихо, уютно, лесок такой нарядненький, солнечные зайчики, где же опасность, где немцы? И ты, Варя, была под бомбой, тебя тоже засыпало? Я с ума сошла бы, девочки! Ты герой, Варька!..

Варе было до смерти стыдно перед собой, перед подругами, перед Галей, которая ничего не знала, стыдно за то, что было с нею под землей. «Трусиха, несчастная трусиха! — корила она себя. — Умирать легла, а сама даже и не ранена — позор, позор! Я ж должна вести себя как следует в эти дни, еще Игорь говорил, а я струсила. Вон Елена, по-настоящему раненная, не растерялась, не забыла, что надо передать истребителям тревогу, а я — смерти испугалась: пожалейте меня, люди добрые, я еще на свете не жила, ничего не видела, — у, трусиха, жалкая трусиха!»

Она до того была взволнована, что завидовала Гараниной, ее «настоящему» ранению, ее стойкости, и, провожая подругу в госпиталь, искренне плакала именно из зависти, от обиды на себя. А Гаранина уже ко всему, ко всему была равнодушна, даже к Варе. Она лишь спокойно, отрешенно смотрела на все своими огромными, немыми, как у куклы Клары, глазами и так же, как Клара, лишь тихо постанывала, когда ее шевелили.

«Трусиха, трусиха, трусиха!» — корила себя Варя.

Ты не плачь, не плачь, моя женуленька, Ты не плачь, красавица жена, В этой жизни ничего уж не поправится, В этой жизни только раз весна, —

где-то рядом, у самого выхода из блиндажа, на этот раз, кажется, серьезно, напевал Валентинов.