Ипатов был на узле. Хмурясь, бледный, страшно усталый на вид, он сидел за столиком напротив Дягилева, пощипывая усы, слушал его рассказ о делах и событиях. И странно: когда он ехал сюда, его подмывало самое горячее нетерпение встретиться с Дягилевым и с девчатами — со всеми, кто был в этой маленькой группе, сказать им самые теплые слова, а приехал и почувствовал, что уже незачем говорить эти слова, что он уже не командир роты и что приехал сюда только затем, чтобы потешить себя. Это понимал и Дягилев, который на сей раз был не по-военному и не по-служебному многословен и подробен. Это понимали и Калганова с Ильиной, которые сейчас дежурили у аппаратов и смотрели на него как-то слишком внимательно и будто с жалостью. Это чувствовалось и в поведении Скуратова, который тяготился им и не знал, что делать и лишь ходил по блиндажу, уставив красные воспаленные глаза куда-то в пол и время от времени, почему-то не решаясь сделать замечание девушкам, незаметно подымая с пола обрывки ленты и без слов пряча их в карман.
— Ясно, — сказал Ипатов, выждав паузу в рассказе Дягилева и вставая. Скуратов сразу перестал ходить, Дягилев тоже встал, почему-то часто замигав своими красивыми длинными ресницами. — Я всегда был уверен, что наши связисты с честью выполнят любое задание командования. — Поняв, что эта фраза слишком казенна, стереотипна, добавил: — Спасибо, Федя, и всем спасибо, не подвели… Тыловики! Вот они какие, тыловики! — И неожиданно порывисто обнял Дягилева.
— Мы до конца, Алексей Петрович. До конца, — волнуясь, сказал Дягилев. — Не беспокойтесь за нас. Мы желаем вам самого большого счастья…
— Спасибо, Федя, — торопливо сказал Ипатов, будто испугавшись новых слов и новых чувств, и с облегчением почувствовал, что все то, зачем он приехал, уже выражено словами. — Вы занимайтесь своими делами, я пока обойду всех, прощусь. Да и в обратную путь-дорогу, я ведь только повидаться, только повидаться приехал, — повторил он, смущенно и будто виновато улыбаясь.
Твердя «молодцы», «герои», подошел к Ильиной и Калгановой, пожал им руки. «Вот и вся моя служба. Теперь — новая жизнь. А ведь Лаврищев собирался раньше меня к этой жизни. Кто думал, что так случится! Новая, новая жизнь!» — думал он, все более волнуясь. И, боясь и стыдясь этого волнения, поскорее, тяжело хромая, совсем припадая на больную ногу, вышел из блиндажа.
Прощание в блиндаже у девушек было более спокойным, он даже пошутил, позвал их к себе в колхоз в гости после войны, пообещал подобрать хороших женихов, а потом, уже собираясь уходить, остановил взгляд на Карамышевой. В сердце у него что-то дрогнуло, и ему почему-то больше всего стало жаль эту девочку, может быть, потому, что она была моложе всех. Варя заметила, поймала на лету этот его взгляд и, не зная почему, задыхаясь от слез, бросилась к нему, уронила голову ему на грудь и заплакала.
— Я приеду, Алексей Петрович. Я обязательно приеду… навестить вас… после войны, — не зная, как отблагодарить этого человека за его участие к ней, желая сказать ему что-то самсе приятное, зашептала она, и в этом ее порыве, в этих слезах и словах ее вылились все горести и тревоги, которые так мучали ее в последнее время. Ипатов, сам измученный не столько физическими, сколько душевными болями, связанными с ранениями, с заботами об этих вот девчонках, вынужденных выполнять дело, извечно предназначенное только мужчинам, вдруг почувствовал, как защипало в носу, что-то сдавило горло — и все увидели у него на глазах слезы.
— Ну вот… Ну вот, — говорил он. — Зачем так? Ты же солдат. Надо быть солдатом. Надо быть спокойнее. Еще немного осталось — и все кончится, и вы никогда больше этого не увидите. Я буду ждать вас всех — как дочек… Как дочек! Зачем же мы так! Варя, дочка, храбрая моя дочка!..
— Храбрая, храбрая? — спросила Варя, подняв голову. — Я храбрая? Я трусиха, я самая настоящая трусиха. Никто не видел. Храбрая Гаранина, а я самая настоящая трусиха!..
— Ты храбрая, — убежденно заверил ее Ипатов, и Варя посмотрела на него вопросительно, в глазах у нее вспыхнул огонек надежды, она улыбнулась, и ее улыбка была похожа на солнце, внезапно проглянувшее из-за туч.
— Я буду храбрая, Алексей Петрович, обязательно буду храбрая! — сказала она решительно, будто поклялась. — И вы не думайте, пожалуйста, ладно? — Попросила даже: — Пожалуйста!
Потом он долго сидел на подножке машины, потрясенный расставанием с людьми, которые, оказывается, были неизмеримо дороже ему, чем думалось.
услышал он заунывный напев, крикнул зло:
— Валентинов!
— Слушаю, товарищ капитан, — будто из-под земли выскочил Валентинов, козырнул, блеснув золотым зубом.
— И вы здесь? Как сюда попали? Зачем?..
— Не знаю, товарищ капитан. Я ведь по должности: куда пошлют. Привезли вот сюда…
— Не рассуждать! — вспыхнул Ипатов, поняв, что он сам не досмотрел с Валентиновым. — Нечего вам тут делать. Поедете со мной обратно в роту. Собирайтесь. Тоску людям нагнетаете только — культработник!..
— Есть, не рассуждать и собираться в роту! — вяло отрапортовал Валентинов, однако весело и будто насмешливо блеснув золотым зубом. Можно было понять, что он вообще умышленно напросился Ипатову с этой своей осточертевшей всем песенкой.
Можно было собираться и в обратную дорогу. Но Ипатов сидел и сидел на подножке машины, и на душе у него было такое ощущение, будто он здесь еще что-то не сделал, очень важное, без чего нельзя ни ехать в обратную дорогу, ни тем более покидать военную службу и трогаться к новой жизни. Потом вспомнил: точно, ему нужно еще встретиться с Троицким, который должен быть где-то здесь. Встреча с Троицким была, пожалуй, не менее, а может быть, и более важной, чем встреча с другими людьми, ради которых Ипатов приехал. В Троицком осталось что-то от Лаврищева, какое-то воспоминание и напоминание о нем, чрезвычайно важное и нужное Ипатову перед отъездом в новую жизнь.
Троицкий действительно был здесь, на командном пункте. Ипатов разыскал его у блиндажа командования.
— Вот полюбуйтесь, что делается, полюбуйтесь! — воскликнул Троицкий, увидев Ипатова, как будто они и не разлучались вовсе. — Вторые сутки добиваюсь, где разместить штаб, и никак не добьюсь. Немцы пустили танки, фронт колышется туда-сюда. Вчера наметили пункт, сегодня он оказался у немцев, а назад отодвинуться никто не хочет, гордость не позволяет. Вот и дежурю вторые сутки перед этим блиндажом… А, черт возьми все это! Здравствуйте, Алексей Петрович. Давайте отойдем вон туда, на лужайку, посидим. Вы надолго сюда?.. — У него даже дрожали пальцы, когда он жал руку Ипатову.
Присели друг перед другом на пеньки. Троицкий посмотрел вдаль, исподлобья, сбив на затылок шапку. Даль была синяя, и справа, далеко в стороне, в синей дымке виднелись точно подвешенные в воздухе красные черепичные крыши какого-то фольварка.
Долго молчали, думая каждый о своем.
— Но почему это сделал он, а не я, почему? — вдруг спросил Троицкий. — Это мог сделать и я. Я был ближе его к самолету!..
— Не имеет значения, Евгений Васильевич, — сказал Ипатов. — Это все равно кто-нибудь из вас сделал бы…
— Да, кто-нибудь из нас. Но почему сделал он, а не я?
— Он, видимо, был лучше подготовлен.
— Лучше, это верно. Он не успел подумать даже, что нужно делать, а я подумал. Вот вся разница. Я тоже это сделал бы, уверяю вас, но я подумал.
— А он не думал?
— Нет. Он думал раньше, но не в ту минуту. Он обдумал и все решил раньше. И это, наверное, и есть то, что вы называете подготовлен: действовать не суди по обстоятельствам, а при любых обстоятельствах, не думая.
— Вы опять что-то мудрите, — нерешительно вставил Ипатов.
— Нет, нет, Алексей Петрович! — воскликнул Троицкий. — В том и образец внутреннего совершенства: человек настолько все обдумал и решил, что его думы и решения как бы перешли ему в кровь. Вы понимаете?
Ипатов поглядел в синюю даль, на красные черепичные крыши, потеребил усы. Троицкий ждал, что он ответит. И он сказал: