Вот у Степановых-то я и смотрел телевизор чаще всего.
Фильм “Поющая пудреница” – про то, как дети дружественной нам Чехословакии ловили шпионов, – я помню до сих пор.
Этим телевизором был “КВН”. С маленьким экраном. Поэтому к нему приставлялась линза – это был полый, округлой формы сосуд с выпуклой передней стенкой. Практически аквариум. Через маленькую дырочку, размером с копеечную монету, линза заполнялась водой или глицерином и затыкалась пробочкой из газеты. Маленькие кусочки газеты накапливались на дне линзы и, если линзу слегка задевали, поднимались вверх, напоминая молеподобных рыбок. Даже когда мимо телевизора проходили, то от колебания пола (линза крепилась к телевизору двумя толстыми пружинистыми проволоками) “рыбки” оживали. Поэтому “КВН” с линзой было интересно смотреть, даже когда он был выключен.
Такой же телевизор был и у моей бабушки Антонины Игнатьевны в большой трехкомнатной квартире на Пятницкой, где меня иногда оставляли. И где бабушка как-то заперла мою маму, беременную мной на шестом месяце, чтобы беременная мною мама не пошла на похороны Сталина, куда сильно рвалась. Несмотря на то что ее собственная мать была репрессирована и находилась в это время в Тюмени, а отец и вовсе исчез в 37-м году в подвалах Лубянки.
Спустя десятилетия я спросил маму, почему она так рвалась на похороны Сталина, и она ответила: “Я была дурой”.
А вот возвращение Юрия Гагарина, его улыбку и развязанный шнурок я смотрел тоже по телевизору “КВН” на Домниковке у соседей со смешной фамилией Разбегаевы. Девочка Мила не хотела есть кашу. Всю кашу из тарелки Мила переложила себе за одну щеку. И подпирала эту набитую кашей щеку рукой. Я смотрел то на Милу, то на Гагарина. Но даже Гагарин не смог заставить Милу проглотить эту кашу. Я ушел, не дождавшись начала Милиного процесса пищеварения.
День рождения Бори был 5 марта. И, когда умер Сталин, его родители очень расстроились. Не потому, что умер Сталин, а потому, что они подумали, что больше никогда не смогут отмечать дня рождения своего сына.
Боря мечтал стать художником – но был дальтоником и художником не стал.
Я тоже мечтал стать художником. Уже тогда. И в конце концов им стал.
Меня иногда отдавали в детский сад. Недалеко от дома моей бабушки, маминой мамы Зельды Израильевны. Я его, этот детский сад, ненавидел. В нем было что-то фальшивобольничное. Воспитатели ходили в белых халатах, но не были врачами. Врачи лечили, а эти – “не разрешали”. Я был мальчиком очень чувствительным к запахам – а пахло в детском саду подгоревшей молочной кашей и тряпками. Этот запах до сих пор вызывает у меня животную тревогу, и меня начинает мутить, как в детстве. По этой-то причине в детском саду я не мог ничего есть – то есть буквально ничего.
Я не мог есть селедку, из которой седые волосы торчали, как кости, а вокруг, словно море, лежало голубое пюре. Есть ЭТО я не мог, и меня водили с тарелкой к директрисе – толстой, в несходящемся халате тетке, которая должна была меня от селедки освободить. Она нависала надо мной и кричала: “Если ты не будешь есть ЭТО, то мы введем тебе пищу через зонд”. Я думал, что через зонтик, и не мог понять, как это возможно. Слово “зонд” я узнал позже, став студентом медицинского института.
Еще я не мог есть бутерброд с маслом. Он был для меня сущим кошмаром. На белый, мягкий кусок хлеба работники детского общепита клали кубик твердого, замерзшего масла. Дети должны были его сами намазать на хлеб. Сделать это было никак невозможно. Ножей детям не давали – видимо, боялись, что дети зарежут ими своих воспитательниц, и приходилось намазывать масло черенком алюминиевой чайной ложечки. Черенок гнулся, а твердое масло, вдавливаясь в мягкий хлеб, намазывалось на стол. Есть масло в таком виде я не мог. Тошнило. И тогда добрая воспитательница, следя за тем, чтобы каждый ребенок получил свою дозу полезного продукта, бросала мне кубик сливочного масла с уже прилипшими к нему крошками хлеба в горячий чай (кофе, какао) и размешивала этой самой алюминиевой ложечкой. Вся поверхность горячей жидкости покрывалась желтыми островками масла. Воспитательница ждала, пока при ней, давясь, я выпью эту гадость.
Я не мог есть ни бледных котлет – которые я прятал в кармашках штанишек, а потом на прогулке выбрасывал в урну, за что не раз был наказан, – ни молочного супа-лапши с желтой, противной пенкой. Но при этом я был упитанным, мордастым и щекастым мальчиком. Секрет загадки природы прост: бабушка. Она забирала меня из ненавистного детского учреждения, и мы садились на ближайшую лавочку в Останкинском парке так, чтобы никто нас не видел. Она доставала из сумки ванильные во влажной бумаге сырки с изюмом и калорийные булочки. И все это я уминал тут же.