Говоря это, великий физик бессознательно вышучивал смутную и даже безразличную ему, как он полагал, идею об отражении в нас духа божьего.
Но в том из нас, в ком этот дух отражается, непоколебимая идея Бога проявляет себя лишь в той мере, в какой наша вера способна вызвать ее. Бог, как всякая мысль, живет в человеке лишь в соответствии с его восприятием. Никто не знает ни того, где начинается Иллюзия, ни того, из чего состоит Реальность. И поскольку Бог являет собой самую великую из возможных идей, а всякая идея обретает реальность лишь в соответствии с желанием и духовным взором, присущим каждому живому человеку, само собой разумеется, что исключить из своих мыслей идею какого-либо бога означает не что иное, как, неизвестно чего ради, обезглавить свой дух.
Заканчивая свой монолог, Эдисон остановился у большого окна и стал пристально всматриваться в туман, пронизываемый лунными лучами и стелющийся по траве.
— Ладно!.. — сказал Эдисон. — Вызов принят! И раз Жизнь относится к нам столь высокомерно, не удостаивая нас даже ответа, ну что ж! Посмотрим, не удастся ли нам все же нарушить загадочное ее молчание. Во всяком случае, мы уже сегодня можем сказать ей… что чего-нибудь да стоим!
При этих словах изобретатель вздрогнул: в полюсе лунного света он заметил чью-то тень за стеклянными створками двери, ведущей в парк.
— Кто там? — громко прокричал он в темноту, осторожно нащупывая в кармане своего просторного лилового халата рукоять короткоствольного пистолета.
XI
Лорд Эвальд
Казалось, женщина эта отбрасывала тень на сердце юноши.
— Это я, лорд Эвальд, — произнес чей-то голос.
И, говоря это, гость открыл дверь.
— Ах, дорогой мой лорд, ради бога простите! — воскликнул Эдисон, ощупью пробираясь в темноте к электрическому выключателю. — Наши поезда движутся еще так медленно, что я ожидал увидеть вас не раньше как через три четверти часа.
— Поэтому-то я и поехал специальным поездом, предварительно приказав поднимать давление пара до последнего деления манометра, — произнес тот же голос, — я должен успеть сегодня же вечером возвратиться в Нью-Йорк.
Три углеродные лампы под голубоватыми стеклянными колпаками внезапно вспыхнули на потолке и, подобно ночному солнцу, залили светом лабораторию.
Перед Эдисоном стоял высокий молодой человек лет двадцати семи — двадцати восьми, являвший собой совершеннейший образец мужской красоты.
Одет он был с тем искусным изяществом, которое не позволяет даже определить, в чем, собственно, оно заключается. В очертаниях его фигуры угадывались превосходно развитые мускулы, столь свойственные воспитанникам Кембриджа или Оксфорда благодаря занятиям гимнастикой и гребным гонкам. Лицо его, несколько холодное, но в котором вместе с тем проскальзывало что-то удивительно привлекательное, располагающее к себе, освещалось улыбкой, исполненной той особой возвышенной печали, что свойственна людям истинного благородства. Черты правильные, словно у греческой статуи, отличались особой тонкостью, свидетельствующей о внутренней силе. Золотистые, тонкие и густые волосы, усы и небольшие бакенбарды оттеняли матово-белый цвет его все еще юного лица. Большие светло-голубые глаза под прямыми бровями со спокойным благородством устремлены были на хозяина дома. В руке, обтянутой черной перчаткой, он держал потухшую сигару.
— Дорогой мой спаситель! — с жаром произнес Эдисон, идя навстречу гостю и протягивая ему обе руки, — Сколько раз вспоминал я того… посланца Провидения, встретившегося мне на дороге в Бостон, и которому я обязан всем — жизнью, славой, состоянием!