Все прочее не имеет для меня значения. Подобно мраморной богине, с которой я схожа, я — неповторима, и единственный мой долг — внушить это (и притом навсегда!) всякому, кто приблизится ко мне. Так за дело! Буду отныне подражать тем женщинам, к кому вожделеют, кого предпочитают они — эти грубые, пошлые людишки! Пусть ни единый луч внутреннего моего света не пробьется наружу! Пусть липкой патокой банальностей пропитано будет каждое мое слово! Комедиантка, вот она — первая твоя роль, первый образ, в который надлежит тебе воплотиться. Хорошенько закрепи свою маску: ты играешь для себя самой, И если есть в тебе могущество подлинной актрисы, наградой тебе будет не слава, а любовь! Перевоплотись же, сыграй эту мерзкую роль, которую соглашаются играть столько женщин нашего века, якобы понуждаемых к этому МОДОЙ.
А его я таким образом подвергну проверке. Если, невзирая на духовное убожество, которое я притворно на каждом шагу безжалостно стану ему выказывать, он тем не менее станет упорно добиваться моей любви, это будет означать, что он не более достоин меня, чем все остальные, что я в его глазах — источник удовольствий — и только, что страсть его — не более как опьянение, подобное опьянению вином, — словом, что он посмеялся бы надо мной, когда бы мог провидеть истинные мои мысли и чувства.
Тогда я скажу ему: «Ступайте к другим женщинам, к тем, кого вы только и способны любить, к тем, кто даже уже не помышляет об ином уделе. Прощайте!»
Но если, напротив, он пожелает оставить меня, не сделав даже попытки мною овладеть, если он покинет меня, терзаясь тем же отчаянием, что терзает и меня, не смея, однако, даже помыслить о том, чтобы осквернить мечту, которую я навечно в нем поселила, тогда это будет для меня знаком, что он — свой! И святые слезы блеснут на его ресницах, и тогда в его глазах я прочту то несказанное, неосязаемое нечто, что одно лишь и важно на всем белом свете. И это будет доказательством, что он достоин моей любви, и — ах! — нескольких мгновений будет достаточно, чтобы для нас засияли небеса.
Если же окажется, что я была права, что я не зря заподозрила его во лжи, если я пойму, что обречена на одиночество — что ж! Так тому и быть! Я чувствую уже, как возрождаюсь к жизни, внимая зову более властному, нежели зовы сердца и плоти. Не хочу я, чтобы меня снова предали! Лишь Искусство дает забвение, одно оно — великий избавитель. Итак, без сожалений отрешившись от того, что зовется реальной жизнью, я стану жить лишь в вымышленных образах, бессмертных созданиях Гения, одушевляя их сокровенным пением своей души. И они, эти создания, отныне будут единственными моими подругами, наперсницами, сестрами, и тогда… — случилось же так с Марией Малибран! — явится и в моей жизни какой-нибудь великий поэт, чтобы увековечить мое тело, мой голос, мою душу, мой прах! Так скрою я в сиянии Искусства свое уныние, свою скорбь и унесусь в горние выси Идеального, куда не доносятся земные оскорбления.
— Черт побери! — сказал Эдисон.
— Да, — продолжал лорд Эвальд, — такова была та неправдоподобная тайна, которую я приписывал этой женщине, стараясь возвысить ее в своих глазах. Вообразите же себе, какой ослепительной, какой ошеломляющей красотой она должна была обладать, чтобы я, вопреки всякой очевидности, готов был поверить в собственный вымысел?
— Право же, любезный лорд, благодаря вам я начинаю понимать, как можно быть лордом и носить имя Байрон, — с улыбкой ответил Эдисон. — Ну и глубокие же корни пустили в вас иллюзии, если вы пытались прибегнуть ко всей этой никчемной поэзии, вместо того чтобы прямо взглянуть в глаза наибанальнейшей действительности. Да неужто вы не видите, что все эти рассуждения уместны разве что в мелодраме? Где, спрашивается, найдете вы женщину, которая была бы на них способна — исключая разве двух-трех еще чудом сохранившихся благочестивых фанатичек? Этакое неистовство чувств допустимо разве что по отношению к какому-нибудь божеству.
— Дорогой проницательнейший друг мой, я слишком поздно понял, что у этого сфинкса и в самом деле не было никакой загадки. Я — неисправимый мечтатель и за это наказан.
— Но как же вы можете, — сказал Эдисон, — после того как подвергли эту женщину столь безжалостному анализу, все еще любить ее?
— Ах, не всегда это в наших силах — пробудившись, забыть привидевшийся нам дивный сон! Человек — раб собственного воображения, оно заковывает его в цепи, и он оказывается уже не в силах их разорвать! — с горечью ответил лорд Эвальд. — Вот что произошло дальше. Поддавшись вымыслу, которым я таким образом тщился спасти свою любовь, я в конце концов стал ее любовником. Сколько понадобилось мне тогда разных доводов, чтобы отгонять от себя подозрение, что комедиантка играет, комедию! В тот день, когда я окончательно удостоверился, что это именно так, я снова страстно захотел бежать прочь от этого призрака…
Но вынужден сознаться: крепки и нерушимы таинственные оковы Красоты. Я не подозревал, сколь непреодолимы они, когда, введенный в обман своей мечтой, отважился отдаться этой страсти, И когда, освободившись — на этот раз окончательно — от всех иллюзий, я захотел сбросить с себя оковы, они успели уже впиться в мою плоть, как впивается веревка, затянутая рукой палача! Подобно Гулливеру в Лиллипутии я, проснувшись однажды, увидел себя опутанным миллионом нитей. И тогда я понял, что погиб. Испепеляющие объятия Алисии ослабили мою волю, истощили силы, притупили чувства. Пока длился мой сон, Да-лила остригла мне волосы. Обессилев, я пошел на сделку — не имея мужества отказаться от ее тела, я накинул покров на ее душу. Я онемел.
Она й не подозревает, какие приступы ярости вызывает во мне, чего стоит мне укрощать гнев, клокочущий в моих жилах. Сколько раз я бывал на шаг от того, чтобы убить сначала ее, потом себя!.. И так мое самообольщение — мираж! — окончательно поработило меня, пригвоздив к этой дивно прекрасной и бездушной форме!.. Увы! Ныне с мисс Алисией меня связывает одно — лишь привычка видеть ее, и Бог мне свидетель, что обладать ею мне было бы уже невозможно.
При последних словах словно молния промелькнула в глазах молодого англичанина и тотчас же каким-то таинственным образом отозвалась в Эдисоне. Он вздрогнул, однако промолчал.
— Вот так, — закончил лорд Эвальд свой рассказ, — мы и существуем с ней: вместе и в то же время — порознь.
XVII
Вскрытие
Чего нельзя простить глупцам, так это того, что они рождают в нас снисходительность к злым.
— Не могли бы вы теперь, дорогой лорд, уточнить кое-какие подробности? Это касается кое-каких нюансов, которые в самом деле могут представить для меня интерес. Ну, вот скажите: мисс Алисию Клери ведь не назовешь женщиной глупой, не так ли?
— Нет, конечно, — с грустной усмешкой отвечал лорд Эвальд, — в ней нет и следа той чуть ли не до святости доходящей женской глупости, которая уже в силу избытка искренности стала ныне таким же редким явлением, что и ум. Женщина, лишенная такого рода глупости… да разве это не чудовище? Может ли быть что-нибудь уродливее, чем наводящее еще большую тоску, омерзительное существо, именуемое «умной женщиной»? Разве что краснобай — сей мужской экземпляр того же типа! Ум, в светском понимании этого слова, противоположен разуму. Насколько «глупенькая» женщина, женщина скромная, набожная, которая проникает своим инстинктом словно пелену света, прозревая смысл сказанных вами слов, являет нам бесценное сокровище, подлинную подругу жизни, настолько же та, другая — поистине бич божий!
Так вот, как всякое существо посредственное, мисс Алисия далеко не глупа; она лишь неумна. Ее заветная мечта — повсеместно прослыть «умной женщиной»! Это, по ее представлениям, придало бы ей внешний блеск и открыло бы перед ней «блестящие» возможности.
Такая роль весьма бы ей импонировала: будучи буржуазной до мозга костей, она относилась бы к этой маске как к некоему модному туалету, как к возможности приятного препровождения времени, впрочем, не слишком респектабельного. Так что она ухитряется оставаться посредственностью даже в этой своей холодной и бескрылой мечте.