Нет. Ибо она заурядна во всем решительно: она даже не зла — она добродушна, точно так же, как скорей скуповата, нежели скупа. Не отсутствие ума, но скудость его. Ей свойственно душевное лицемерие тех мелких и сухих, словно осенние листья, натур, которые, в сущности, так же мало заслуживают благодарности за то, что делают для других, как и испытывают ее, когда что-нибудь делают для них. Зато какой притворной чувствительностью прикрывают все эти добренькие натуры свое печальное недочувствие! Знаете, дорогой Эдисон, как-то вечером, сидя в ложе, я внимательно наблюдал за мисс Алисией Клери, в то время как она смотрела какую-то там мелодраму — поделку одного из тех разбойников пера, тех ловких фальсификаторов, которые своим ремесленным жаргоном, банальными фантазиями и шутовскими кривляниями — кичась продажностью и безнаказанностью, — атрофируют у толпы всякое понятие об истинно высоком. И что же! Я видел, как от этих мерзостных диалогов наполняются слезами ее восхитительные глаза! Я смотрел, как она плачет, так же, как смотрел бы на струйки дождя. С точки зрения моральной, я предпочел бы дождь, но вот с точки зрения физической — что поделаешь? Приходится сознаться, даже эти пошлые слезы на ее лице были поистине великолепны. Искрясь при свете ламп, подобные влажным бриллиантам, они катились по ее дивному бледному лицу, хотя за фасадом этим не было ничего, кроме лениво умиляющейся глупости.
Так что мне не оставалось ничего другого, как с грустью любоваться этими естественными выделениями ее слезных желез.
— Хорошо! — сказал Эдисон. — Но мисс Алисия Клери не может не придерживаться каких-то верований, не так ли?
— Да, — сказал лорд Эвальд, — я долго пытался разобраться в религиозных представлениях этой непостижимой женщины. Она верующая, но это не живительная любовь к некоему Богу Искупителю; она верует лишь потому, что этого требуют приличия, потому, что так полагается в хорошем обществе. Понимаете, уже в одном том, как она держит свой молитвенник, выходя из церкви после воскресной обедни, есть нечто общее (хотя это вещи и несравнимые) с ее манерой говорить мне: «Ведь вы аристократ», — и от того, и от другого становится как-то неловко. Так вот, она верует в некоего бога, весьма цивилизованного и в величии своем соблюдающего меру: рай его населен мучениками, не выходящими за рамки приличий, благоразумными праведниками, степенными святыми, практичными девственницами, благовоспитанными херувимами. Она верует в небеса, но отнюдь не беспредельные, а небольшие, благопристойных размеров! Ее идеалом было бы небо, лишенное высоты, словом, небо приземленное, да и само солнце, должно быть, представляется ей слишком уж витающим в облаках.
Явление смерти весьма ее шокирует; лично ей смерть представляется каким-то необъяснимым нарушением благопристойности: «Это так несовременно», — считает она. Вот вам и весь свод ее верований. И в заключение о том, что более всего меня в ней поражает. Я не могу постичь, как может дивная эта оболочка, эта нечеловечески прекрасная форма прикрывать собой столь плоское благоразумие, такую вульгарность мыслей, такое невыносимо пошлое восприятие Искусства, Религии, Любви, Золота исключительно лишь с их внешней, то есть суетной, иллюзорной стороны; такое умственное убожество, наконец, эту устрашающую узколобость, наподобие той, какой добиваются жители берегов Ориноко, когда зажимают между двумя досками головки новорожденных, дабы обезопасить их на будущее от слишком возвышенных мыслей. Присовокупите ко всем этим чертам еще непререкаемый апломб, и вы получите более или менее ясное представление о мисс Алисии Клери. И вот беспристрастный анализ внутренней сущности этой женщины, — продолжал лорд Эвальд после некоторого молчания, — в конце концов убил в моем сердце чувство радости, которое неизменно рождало во мне лицезрение ее красоты. Теперь, когда я смотрю на нее, когда я слушаю ее голос, мне кажется, что передо мной оскверненный храм, но не мятежные изуверы, не варвары с пылающими факелами надругались над ним — нет, он осквернен корыстным неверием, наглым притворством, лицемерным благочестием, — и кто же оскверняет его? Жрица этого же храма, вероломно предавшаяся кумиру, столь недостойному, что нельзя даже считать это кощунством, столь низменному, что он не заслуживает даже презрительной улыбки; и однако она без устали курит ему фимиам, нудно, елейным тоном излагая мне этот пустопорожний миф.
— Позвольте в заключение задать еще один, последний вопрос, — сказал Эдисон. — Несмотря на это отсутствие душевных вибраций мисс Алисия Клери, как вы, кажется, упомянули, все же происходит из благородного семейства?
При этих словах лорд Эвальд слегка покраснел.
— Я? Не помню, чтобы я говорил что-либо подобное.
— Вы сказали, что мисс Алисия принадлежит к некоей «респектабельной шотландской семье, недавно получившей дворянство».
— Ах, это? Да, в самом деле, — сказал лорд Эвальд, — но ведь это со-всем не одно и то же. Дворянское звание еще не означает благородства. Напротив. В наш век нужно либо уже быть благородным, то есть родиться им, ибо прошли те времена (кто знает, надолго ли), когда благородным можно было стать. Благородное звание ныне в наших странах приобретается кем угодно без всякого труда. И мы полагаем, что такие наобум произведенные прививки сомнительной и уже выдохшейся вакцины, столь часто оборачивающейся ядом в жилах буржуазии этих стран, способны принести один лишь вред духовной субстанции иных все же мало восприимчивых ее отпрысков.
И, погрузившись на мгновение в свои мысли, он с грустной улыбкой тихо добавил:
— Может быть, в этом-то как раз все и дело.
Эдисон как человек гениальный (род людей, чье совершенно особое благородство испокон века вызывает и всегда будет вызывать чувство униженности у всех приверженцев теории всеобщего равенства) ответил на это тоже с улыбкой:
— То, что лошадь не становится породистой оттого, что ее допустили на скаковое поле, доказательств не требует. Однако не могу не заметить вам, что во всех своих рассуждениях об этом предмете вы обнаруживаете полное непонимание того, что три четверти современного человечества сочли бы мисс Алисию Клери идеалом женщины. Какую роскошную жизнь повели бы с такой любовницей миллионы мужчин, будь они богаты, молоды и красивы, как вы!
— А я от этого умираю, — сказал лорд Эвальд тихо, как бы самому себе. — И если воспользоваться вашей аналогией, именно это отличает лошадь чистых кровей от лошадей обыкновенных.
XVIII
Очная ставка
Придавленный свинцовой этой ризой, шептал несчастный: «Больше не могу!»
— О Боже, как отторгнуть эту душу от тела! — вдруг вскричал юноша в страстном порыве, словно уступая наконец долго сдерживаемому отчаянию. — Можно подумать, что Творец намеренно поставил эту женщину на моем пути! Право, не заслужило мое сердце того, чтобы его, словно к позорному столбу, приковали к этому чуду природы! Разве требовал я такой красоты ценою такого унижения? Нет. Я вправе возроптать. Ведь встреться мне простая чистая девушка с добрым сердцем, с личиком, освещенным кроткими любящими глазами, — и я благословлял бы жизнь и не стал бы терзать свой мозг, пытаясь постигнуть ее. Я бы просто любил, любил, как любят все люди. Но эта женщина! Ах, это необоримо! Как смеет она, обладая такой красотой, быть таким убожеством! По какому праву эта несравненно прекрасная форма зажигает в глубинах души моей столь возвышенную любовь, если любовь эта тотчас же оказывается разрушенной! «О, лучше обмани, измени мне, но только существуй! Будь подобна душе твоей формы!» — постоянно молит ее мой взгляд, но она не внемлет, не понимает! Предстаньте себе верующего, которому явился бы Бог и в ответ на восторженное поклонение, на пламенные изъявления веры вдруг шепнул бы: «А меня вовсе и не существует». Такой Бог являл бы собой нечто столь же непостижимое, как эта женщина.