Обворожительная танцовщица спляшет перед вами под звуки собственного пения, баскского бубна и кастаньет.
С этими словами Эдисон встал и дернул шнурок, свисавший с потолка вдоль занавеси.
IV
Танец смерти
Какой нелегкий труд — быть женщиной прекрасной!
Перед источником света — астрально яркой лампой — между двумя стальными стержнями протянулась длинная полоса прорезиненной ткани, усеянной крохотными стеклышками — прозрачными и окрашенными в разные цвета. Эта полоса, один конец которой приводился в движение посредством часового механизма, быстро-быстро заскользила между линзой и мощным рефлектором. Перед рефлектором в рамке черного дерева, на верхней перекладине которой красовалась золотая роза, было натянуто широкое белое полотнище — и вдруг рефлектор явил на нем изображенную в натуральную величину рыжекудрую женщину, довольно молодую и весьма миловидную.
Видение, плоть которого обрела живые краски благодаря искусству цветной фотографии, исполняло мексиканский народный танец; наряд плясуньи был усыпан блестками. Движения были и четкими, и плавными, как в самой Жизни, благодаря методе последовательного фотографирования, когда на полосе в шесть локтей длиной можно запечатлеть посредством микроскопических линз все движения живого существа на протяжении десяти минут.
Эдисон притронулся к одной выемке в черной гирлянде, обвивавшей раму, и в сердцевине золотой розы вспыхнула искорка.
Вдруг послышался голос, мертвенный и какой-то хрусткий, голос бессмысленный и режущий слух: танцовщица пела фанданго с непременными alza и ole [24]. Под локтем у нее зарокотал баскский бубен, в пальцах забренчали кастаньеты.
На полотнище воспроизводились жесты, взгляды, трепет уст, подрагиванье ресниц, зазывная улыбка, покачивание бедер.
Лорд Эвальд смотрел на нее с безмолвным изумлением.
— Прелестная была крошка, не правда ли, дорогой лорд? — говорил Эдисон. — Так-то вот, так-то вот. В общем и целом, страсть моего друга Эдварда Андерсона не столь уж непостижима. Какие бедра! Какие великолепные рыжие кудри! Расплавленное золото, иначе не назовешь. А цвет лица, эта бледная смуглость? А удлиненные глаза, такие странные? А ноготки, подобные лепесткам роз, на которых как будто замерли слезинки зари — так они сверкают! А прелестные жилки, трепещущие в возбуждении пляски! Юная свежесть рук и шеи! Улыбка, приоткрывающая жемчужинки зубов с их влажным блеском! Алые уста! Тонкие темно-золотые брови с изящным изгибом! Ноздри, трепетные, словно крылья бабочки! А корсаж, такой тугой, что кажется, будто слышишь, как трещит атлас! А проворные точеные ножки? А маленькие ступни — какое одухотворенное изящество! Ах, что ни говори, природа прекрасна! — со вздохом заключил Эдисон. — И вот поистине царский кусочек, как сказал бы поэт.
Ученый, казалось, погрузился в экстаз влюбленного: можно было подумать, что он и сам расчувствовался.
— О, разумеется! — проговорил лорд Эвальд. — Подшучивайте над природой, если вам угодно: эта миловидная особа пляшет лучше, чем поет, согласен; но все же она так хороша собой, что я могу понять вашего друга, и если с него довольно было чувственного наслаждения, эта молодая женщина, должно быть, показалась ему неотразимой.
— Вот как? — задумчиво проговорил Эдисон со странной интонацией, поглядев на лорда Эвальда.
Он подошел к занавеси и снова дернул за шнурок; полоса ткани, усеянная разноцветными линзами, поползла вверх. Живой образ скрылся из виду. Затем из-под первой гелиохромной ленты появилась вторая, заскользила с молниеносной быстротой перед лампой, и рефлектор послал на экран изображение маленького бледного существа, смутно похожего на женщину, чахлого, со впалыми щеками, беззубым и почти безгубым ртом, почти плешивым черепом, тусклыми бегающими глазками, дряблыми веками, морщинистой и бурой кожей.
И пьяный голос распевал непристойные куплеты, и все это плясало, подобно первому видению, с тем же баскским бубном и теми же кастаньетами.
— А теперь? — проговорил Эдисон, улыбаясь.
— Что это за ведьма? — спросил лорд Эвальд.
— Да ведь это — та же самая, — невозмутимо отвечал Эдисон, — только эта — настоящая. Вот это таилось под обличием той. Вижу, вы никогда не задумывались всерьез над тем, как далеко шагнуло вперед искусство туалета в нынешние времена, мой дорогой лорд!
Затем он снова вернулся к прежнему восторженному тону:
— Ecсе puella![25] — вскричал он. — Вот блистательная Эвелин Хейбл без добавочных прелестей — я стряхнул их с нее, как гусениц! Хоть умирай от пламенных желаний, не правда ли? Ах, povera innamorata![26] Как дразнит она воображение в таком виде! Очаровательная греза! Какую благородную любовь, какие страсти может она внушить! Не правда ли, как хороша природа без прикрас? Сможем ли мы когда-либо соперничать с подобным? Мне остается лишь отдаться во власть отчаяния. Склоняю голову. Ну как? Ваше мнение? Мне удалось получить этот образ лишь благодаря достижениям фиксирующей суггестии. Какая насмешка! Если бы Андерсон при первой встрече увидел ее такою, он, возможно, и поныне жил бы себе дома с женою и детьми, и это было бы лучше, чем то, что случилось, не правда ли? Но что же оно такое — это самое «искусство туалета»? Женские руки творят чудеса! К тому же, повторяю, первое впечатление все решает, а иллюзия упряма и питается самыми мерзкими изъянами: это обезумевшая химера, которая цепляется когтями даже за уродство, пусть самое гнусное из всех.
Если «тонкая штучка», скажу снова, умеет выставить напоказ свои изъяны в выгодном свете, этого довольно — они превращаются в пряную приправу, внушающую вожделение новичкам, не замечающим, что у них отнято зрение. Все дело в выборе слова: худоба превращается в изящество, уродство — в пикантность, неряшливость — в небрежность, двуличие — в утонченность и т. д., и т. п. И так, от оттенка к оттенку, нередко приходят к такому финалу, который выпал на долю любовнику этой крошки. К смерти отверженца. Читайте газеты: тысячи газет — повсюду и повседневно — сообщают о подобном, и вы убедитесь, что я не только не преувеличиваю, но, напротив, преуменьшаю.
— Но вы можете удостоверить, дорогой Эдисон, что два эти образа воспроизводят одну и ту же женщину? — пролепетал лорд Эвальд.
При этих словах Эдисон снова взглянул на своего молодого собеседника, на сей раз со строгой печалью.
— О, воистину, идеал укоренился слишком глубоко у вас в сердце! — воскликнул он после паузы. — Ну что ж, раз так, на сей раз я представлю доказательства. Взгляните, милорд, вот ради чего несчастный Эдвард Андерсон погубил свое достоинство, здоровье, честь, состояние и жизнь.
Он выдвинул прямо из стены, из-под полотнища, на котором ожившая тень, все еще извивалась в страшной пляске, большой ящик и продолжал:
— Вот бренные останки этой очаровательницы, арсенал этой Армиды! Не посветите ли нам, мисс Гадали?
Андреида встала, взяла факел, пропитанный благовониями и, коснувшись чашечки какого-то цветка, засветила его; затем, взяв лорда Эвальда за руку, она мягко подвела его к Эдисону.
— Да, — продолжал инженер, — хотя прелести первого образа мисс Эвелин Хейбл показались вам естественными, думаю, вы откажетесь от этого впечатления: уж если нужна особа, недостатки которой превосходят всяческое вероятие, то она в этом смысле — образчик, идеал, совершенство, полновесный золотой, и по сравнению с ней прочие женщины ее пошиба — всего лишь жалкие медяки, благодарение Господу! Убедитесь сами.
При этих словах Гадали подняла факел над головой и замерла около темного ящика, словно статуя подле надгробия.
V
Эксгумация
Lugete, o Veneres, Cupidinesque![27]
— Взгляните, — гнусавил Эдисон голосом аукционщика, — вот здесь хранятся пояс Венеры, покровы Харит, стрелы Купидона.
Для начала вот пламенные кудри Иродиады, струящаяся субстанция небесных светил, блики солнца в осенней листве, румяные отсветы на пене шампанского, воспоминание о Еве Светловласой, юной праматери, вечно блистательной! Какое опьянение — встряхнуть такой ворох лучей, не правда ли?