Выбрать главу

— Утверждаю, — сказал Эдисон, — что всяческая новизна во вред любви, ибо уменьшает очарование любимого существа, омрачает страсть и развенчивает мечту. Вот причина быстрого пресыщения, наступающего, когда влюбленным открывается — или они полагают, что открывается, — истинная натура любимого существа, прежде таившаяся за пленительными покровами. В этом влюбленным видится лишь еще одно несходство с мечтой! И этого часто довольно, чтобы любовь сменилась отвращением и ненавистью,

Почему?

А вот почему: если один лишь образ приносит радость, стало быть, естественно стремление сохранить этот образ в душе таким, каков он есть, неомраченным и неизменным; ибо лучшее — враг хорошего, и лишь новизна приносит нам разочарование.

— Да, это так! — пробормотал лорд Эвальд с задумчивой усмешкой.

— Так вот, андреида, как уже было сказано, всего лишь застывший образ первых часов любви, идеальный образ, который вечен в своей идеальности, и вы готовы жаловаться, что любовь не сможет более взмахнуть крылами и улететь от вас? О человеческая натура!

— Подумайте также, — проговорил лорд Эвальд, усмехаясь, — что все чудеса механики, спрятанные под оболочкой, которая покоится на этом столе, — всего лишь неодушевленная и мертвая совокупность субстанций: их взаимодействие творит чудо, но им не осознать ни процесса, ни конечного результата.

Вы можете смутить мне зрение, чувства и разум этим магическим видением, но я-то, смогу ли я позабыть, что оно — всего лишь безличная машина? «Как любить нуль?» — взывает ко мне трезвый разум.

Эдисон поглядел на англичанина.

— Я доказал вам, — отвечал он, — что в любви-страсти все — лишь суета, помноженная на ложь, иллюзия, помноженная на бессознательность, болезнь, помноженная на обман чувств. Любить нуль, говорите вы? Повторю: что за важность, если сами вы — некая величина, стоящая перед этим нулем, ведь в точно таком положении вы уже находитесь по отношению ко всем нулям в жизни, но лишь от этого нуля не приходится ждать ни разочарования, ни измены!

Разве в сердце у вас не погасла сама мысль обладать любимой? Я предлагаю вам — и всячески это оговорил — лишь претворение образа вашей живой красавицы, то есть именно то, о чем вы попросили, когда воскликнули: «Кто ради меня извлек бы эту душу из этого тела!» И вот вы уже опасаетесь заранее, что исполнение желания сулит вам однообразие. Теперь вы хотите, чтобы Тень была такой же изменчивой, как Реальность! Что ж, я, не мешкая, докажу вам, с неоспоримой очевидностью, что на сей раз вы сами пытаетесь обмануться иллюзией, ибо вам наверняка известно, дорогой лорд, что Действительность сама по себе не настолько богата новизною, разнообразием и подвижностью, как вы хотите себя уверить! Напомню: язык счастья в любви и способы выражения смертоносных горестей далеко не столь разнообразны, как вы все еще предполагаете под воздействием тайной потребности сохранить, вопреки всему, свое отчаяние, ибо вы уже находите усладу в думах о нем.

Ученый помолчал в задумчивости.

— Увековечить один-единственный час любви — самый прекрасный тот, например, когда взаимные признания растворились в ослеплении первого поцелуя! Остановить этот час на лету, придать ему недвижность и обрести в нем самого себя! Воплотить в нем свой дух и самое свое заветное желание! Разве это не предел мечтаний каждого человеческого существа? И если люди длят любовь — при всех искажениях и утратах, на которые обрекают любовь последующие часы, — то лишь потому, что тщатся снова пережить идеальный этот час. О, только один этот час, но поймать его снова! Все остальные сладостны лишь постольку, поскольку продлевают его, напоминают о нем! Неповторимая радость, которая никогда не наскучит, великий час однообразия! Любимое существо — всего лишь творение любящего, его нужно постоянно завоевывать, и тщетны все попытки воскресить. Все прочие часы лишь обеспечивают золотой запас этого часа! Если б можно было сделать его еще прекраснее за счет лучших мгновений, пережитых у последующие ночи, час этот явился бы идеальным образом сбывшегося счастья.

Исходя из вышеизложенного, отвечайте: если бы ваша возлюбленная сказала вам, что воплотится навечно в образ того часа, который показался вам всех прекрасней, того часа, когда какое-то божество подсказало ей речи, непостижимые для ее разумения, но сделает это лишь при условии, что вы тоже будете повторять ей лишь те слова, которые стали- неотъемлемой частью этого часа, считали бы вы, что, принимая этот божественный договор, вы «разыграете комедию»? Разве вы не презрели бы все остальные человеческие слова? Разве эта женщина показалась бы вам однообразной? Разве стали бы вы жалеть о последовавших часах, когда она показалась вам столь непохожей на самое себя, что вы готовы были избрать смерть?

Разве не было бы вам достаточно ее взгляда, ее прекрасной улыбки, ее голоса, ее существа — таких, какими явил их вам этот час? Пришло бы вам в голову требовать от судьбы, чтобы она восстановила для вас прочие слова ее, почти всегда пагубные или незначительные, вернула предательские мгновения, сменившие иллюзию? Нет. Разве тот, кто любит, не повторяет любимой ежеминутно двух слов, упоительных и священных, но уже тысячекратно им произнесенных? И что требует он взамен кроме тех же двух слов либо многозначительного и радостного молчания?

И действительно, чувствуешь, что самое лучшее — услышать снова те слова, которые — и только они одни! — способны привести нас в восхищение, потому что однажды уже восхитили нас. Их действие, право же, подобно просто-напросто тому, которое оказывают прекрасная картина, прекрасное изваяние, когда день ото дня нам открываются новые их красоты и глубины, — прекрасная музыка, которую хочешь слушать еще и еще и предпочитаешь новой; прекрасная книга, которую без конца перечитываешь, предпочитая другим, которые и раскрывать-то не хочется. Ибо в одной прекрасной вещи заключена простая душа всех остальных. Для любящего в одной женщине заключены все женщины мира. И когда нам на долю выпадает один из таких совершенных часов, нам уже не хочется других, так уж мы созданы, и весь остаток жизни мы тщетно пытаемся воскресить этот час, словно у Прошлого можно отнять его добычу.

— Что ж! Пусть так! — сказал с горечью лорд Эвальд. — И все же, господин маг, навсегда лишиться возможности сказать слово в простоте, естественно, импровизируя… Есть от чего заколебаться при самой твердой решимости.

— Импровизируя!.. — повторил Эдисон, — так вы полагаете, что-то можно импровизировать? Полагаете, что не всегда говорят затверженное? — Но ведь, когда вы молитесь богу, разве слова эти вы не выучили наизусть по молитвеннику еще ребенком? Короче, разве не читаете вы всегда одни и те же утренние и вечерние молитвы, составленные раз и навсегда и наилучшим образом теми, кому даны были соответствующее дарование и разумение? Разве сам Господь Бог не сказал: «А молясь, молитесь же ТАК!» И вот уже скоро две тысячи лет все молитвы-лишь слабенький раствор той, которую Он нам заповедал, разве не правда?

Да и в жизни разве все светские разговоры — не обрывки зазубренного?

Сказать по правде, любое слово — всего лишь повторение, иначе н быть не может, и для того, чтобы оказаться на всю жизнь в обществе фантома, Гадали не нужна.

Каждое человеческое ремесло располагает своим набором фраз, и каждый человек обречен до самой смерти пережевывать их: словарь его, кажущийся ему самому таким обширным, сводится к сотне, самое большее, основных фраз, которые он постоянно пускает в ход.

Вам, естественно, ни разу в жизни и в голову не пришло подсчитать, например, сколько часов потратил шестидесятилетний цирюльник, начавший трудиться в восемнадцать, на то, чтобы сказать каждому подбородку, который он бреет: «Отличная — или прескверная — погодка!», с целью завязать беседу, и в течение пяти минут беседа (если ему ответят) вертится вокруг этого сюжета, потом автоматически повторяется, когда он переходит к следующему подбородку, и так весь день; а назавтра все начинается сначала. На это уходит в общей сложности с лишком четырнадцать лет его жизни, то есть приблизительно четвертая ее часть, а три четверти тратится на то, чтобы родиться на свет, хныкать, расти, есть, пить, спать и голосовать во благо отечества.