При виде этого зрелища в голове непосвященного человека невольно могла бы родиться леденящая душу мысль.
В самом деле, ведь большой павильон Менло-Парка, напоминающий какой-нибудь затерявшийся среди лесов уединенный замок, представлял собой отрезанное от всего мира поместье. Всему свету известно, что Эдисон — дерзостный экспериментатор, поддерживающий отношения лишь с очень немногими испытанными друзьями. Его открытия в области механики и электротехники, разного рода изобретения, из которых известны лишь наименее странные, рождают всеобщее представление о некоем загадочном его позитивизме. Он создал болеутоляющие средства такого могучего действия, что, по словам его почитателей, «проглоти кто-нибудь из осужденных грешников несколько капель этого снадобья, он оказался бы нечувствителен к изощреннейшим пыткам геенны». Что может заставить отступить физика, когда речь идет об эксперименте? Гибель ближнего? Собственная гибель?
Ах, какой ученый, достойный этого имени, испугается укоров совести или даже бесчестья, когда речь идет о его открытии? А уж Эдисон, слава богу, меньше, чем кто-либо другой!
В европейской прессе упоминалось о том, какого рода производит он порой опыты. Ему важна лишь конечная цель; всякие подробности в его глазах могут быть интересны разве что для философов, всегда склонных, как он считает, придавать слишком большое значение случайному стечению обстоятельств.
Если верить американским газетам, несколько лет назад Эдисон, открыв способ, как останавливать на полном ходу, без малейшего замедления два поезда, мчащихся на полных парах навстречу друг другу, сумел уговорить директора компании «Вестерн-Рейлвей» немедленно провести на одной из железнодорожных веток испытание новой системы, чтобы обеспечить себе патент.
Итак, прекрасной лунной ночью стрелочники пустили с быстротой тридцати миль в час по одному пути навстречу друг другу два поезда, переполненных пассажирами.
И вот в последний момент маневра машинисты, испугавшись возможного крушения, не совсем точно выполнили инструкции Эдисона, который, стоя на близлежащем пригорке и пожевывая свою сигару, наблюдал за осуществлением эксперимента.
Оба поезда с быстротой молнии устремились навстречу один другому и столкнулись с ужасающим грохотом.
Через несколько секунд сотни жертв катастрофы — мужчины, женщины, дети вперемежку, раздавленные, обугленные, — усеяли все окрестности; в числе их были оба машиниста и кочегары, чьи останки так и не удалось разыскать.
— Безмозглые недотепы! — пробормотал физик.
В самом деле, всякое другое надгробное слово было здесь излишним. Да панегирики и не в его характере. Со времени этой неудачи Эдисон не устает удивляться, почему американцы не решаются на второй эксперимент. «А если понадобится, то и на третий, словом, сколько будет необходимо», — говорит он иногда.
Воспоминание о такого же рода неоднократных попытках вполне могло бы стать для постороннего человека достаточным основанием, чтобы при виде этой прекрасной руки, отсеченной от тела, заподозрить, что здесь произведен был какой-то зловещий опыт.
Стоя у стола черного дерева, Эдисон между тем внимательно созерцал телеграмму, случайно попавшую между двумя пальцами этой руки. Он дотронулся до плеча и вздрогнул, словно какая-то неожиданная мысль вдруг пронзила его воображение.
— А что! — пробормотал он. — Что, если именно ему, этому приезжему, суждено пробудить Гадали!
Слово «пробудить» физик произнес со странной неуверенностью. Спустя минуту он, улыбнувшись, пожал плечами.
— Смотри-ка! Кажется, я становлюсь суеверным! — добавил он.
Он отошел от стола и вновь принялся ходить по лаборатории взад и вперёд.
Очевидно, он испытывал настоятельную потребность в темноте, потому что, дойдя до светильника, погасил его.
Проплывавший между облаками месяц сквозь распахнутое окно зловеще скользнул своим лучом по черному столу.
Бледный луч коснулся безжизненной руки, побродил по плечу, сверкнул в глазах золотой змейки, блеснуло голубое кольцо…
Потом снова все окутала подступившая ночь.
IX
Взгляд, обращенный в прошлое
Слава — солнце мертвых.
Эдисон между тем, погрузившись в раздумье, находил все новые предметы для своих мыслей — чем дальше, тем все более горьких и язвительных.
— И что поистине поражает в Истории и кажется просто непостижимым, — заговорил он снова, — это то, что среди стольких великих изобретателей за столько столетий не нашлось ни одного, кто додумался бы до фонографа! А между тем для большей части их открытий потребовались в тысячу раз более сложные подготовительные работы. Фонограф же устроен до того просто, что для его изготовления не нужно никаких материалов, хоть сколько-нибудь связанных с наукой. Аврааму ничего не стоило бы сработать его и таким образом запечатлеть свою избранность. Полоска стали, обертка от шоколада, другая какая-нибудь оловянная бумага или медный валик, и пожалуйста, запускай туда сколько душе угодно — все голоса земли и неба.
И о чем только, спрашивается, думал инженер Берос? Сообрази он тогда в Вавилоне, четыре тысячи лет назад, на время отложить свои поиски формы для гномона, он, конечно, набрел бы на мысль о моем аппарате. А проницательный Эратосфен? Ухлопать чуть ли не полвека на то, чтобы, сидя себе там, в Александрии, в своей лаборатории два тысячелетия назад, измерять дугу меридиана между двумя тропиками (впрочем, рассчитал-то он ее весьма точно!). Ну, не разумнее ли было прежде всего зафиксировать какое-либо колебание на металлической пластинке? А халдейцы? Если бы они… впрочем, нет… куда уж им? Эти-то всегда витали в облаках. А могучий Эвклид? А здравомыслящий Аристотель? А Пифагор, математик и поэт? А великий Архимед, который, посвятив себя всецело защите Сиракуз, придумал и метательные снаряды, и «зажигательные стекла», уничтожавшие римский флот в открытом море, — разве не был он наделен такой же наблюдательностью, что и я? Если я свой фонограф открыл, заметив, что звук моего голоса вибрирует на дне моей шляпы, то он свой закон о жидкостях открыл, наблюдая за водой в собственной ванне. Но как же мог он еще до меня не обратить внимания на то, что вибрации раздающихся вокруг нас звуков отпечатываются в виде следов, которые можно закреплять, словно буквы.
Ах! Когда бы не злодей солдафон из Марцелловых головорезов, убивший его в ту самую минуту, когда он составлял свое так и оставшееся неизвестным уравнение, он, конечно же, я чувствую это, предвосхитил бы меня в этом открытии! А инженеры Карнака? Архитекторы священной крепости Ангкора, эти никому не ведомые Микеланджело, создатели храма, способного вместить дюжину, а то и две, Лувров и своей высотой в полтора, кажется, раза превосходящего пирамиду Хеопса, — того самого храма на севере Камбоджи, который и в наши дни еще можно увидеть и потрогать руками и в котором решительно все — каждый архитрав, каждая ограда, каждая исполинская колонна (а их там сотни) сверху донизу покрыты сквозной резьбой, и все это — на горе, вокруг которой на сотни миль тянется пустыня! Храма настолько древнего, что невозможно установить ни его происхождения, ни какому богу он посвящен, ни имени того затерявшегося во тьме веков народа, что возвел грандиозное это чудо? Разве не проще было придумать фонограф, чем возвести подобный храм? А механики царя Гудеа, который умер шесть тысячелетий тому назад и, как гласят аккадские надгробные надписи, только тем и гордился, что столь изрядно споспешествовал расцвету наук и ремесел.
А механики Хорсабада, Трои, Баальбека? А маги древних сатрапов в Мизии? А лидийские физики Креза, которым за одну ночь удалось переубедить царя? А вавилонские искусники, которых призвала Семирамида, дабы повернуть вспять течение Евфрата? А архитекторы Мемфиса, Тадмора, Сикеона, Вавилона, Ниневии и Карфагена? А строители Исса, Пальмиры, Птоломеиды, Ангоры, Фив, Экбатана, Сард, Сидона, Антиохии, Коринфа, Иерусалима? А математики Саиса, Тира, сожженного Персополиса, Византии, Элевзины, Рима, Кесарии, Бенареса и Афин? Все эти творцы чудес, тысячами возникавшие в лоне тех величайших древних цивилизаций, от которых ко времени Геродота уже не оставалось даже имени, даже камня, даже кучки пепла — где же, спрашивается, был их разум, как могли они ухитриться еще задолго до меня не изобрести фонограф? Тогда сегодня мы могли бы по крайней мере хотя бы правильно произносить слова их языка, так же как и их имена. Ведь сколько имен, якобы бессмертных, представляются нам ныне лишь как сочетание слогов, не имеющих ничего общего со звучанием имен, на которые некогда отзывались те далекие тени, которые мы имеем в виду! Как могло человечество обходиться без фонографа? Этого я не в силах постигнуть. Выходит, ученые тех канувших в вечность народов были точно такими же, как нынешние, которые только на то и годны, что подтверждать, а потом классифицировать то, что открывают и изобретают люди неученые?