Выбрать главу

— Ты уже и отсюда убегать собрался?

— Нет. Просто смотрю я на тебя и… Ты ведь себя не ищешь, я вижу. Ты бежишь от себя. Только у тебя ничего не выйдет. Я не знаю, что у тебя было в прошлом, но необратимых поступков не бывает.

— А убийство?

— Ты же никого не убивала, — в голосе Самира звучало сомнение. — Так не бывает.

Лада долго молчала.

— Знаешь, — заговорила она наконец, — я долго искала название тому, что сделала. Нашла его в курсе психологии классовых обществ. Это называется расширенным самоубийством. Такое самоубийство совершил Гитлер. И генерал Белов, директор Донского протектората. И я тоже. Я была одержимая, так же, как эти маньяки. И когда потерпела поражение — не смогла примириться с мыслью, что только мне одной должно быть плохо…

— Расскажи все. Честное слово, тебе станет легче. Пускай лучше нам обоим будет больно.

— Нет, извини. Я действительно одержимая. И не хочу, чтобы кто-то еще от меня пострадал, — Лада поднялась, Самир схватил ее за руку.

— Я люблю тебя, — он смотрел на нее так же, как некогда Амина. То же выражение лица, тот же цвет глаз. Этого взгляда она не могла выдержать, вырвалась и выбежала из комнаты.

В Сеть она вышла случайно, от одного из своих порывистых движений. Все-таки и нейроуправление имело свои недостатки. Вошла с места разъединения, по инерции попала на прямое включение из Дворца Дискуссий. Спор уже стремительно переходил в горячую фазу.

— Да, мы, анархисты — будущее Земли! — длинноволосый юноша романской наружности стоял напротив пожилой негритянки. — Вам приходится целенаправленно сдерживать развитие планеты, для пассионарной молодежи вы оставляете тяжелую работу на Периферии, которую давно можно было ликвидировать — зачем? Да потому что вы боитесь молодых, воспитанных вами в лживых традициях «великих дел». У вас уже нет таких дел на повестке дня, и вам остается лишь поддерживать ложью status quo, подобно капиталистам. Мы покушаемся на ваш порядок, осознавая, что скоро вы нарушите свои же законы и начнете преследовать нас, травить, запрещать, убивать…

Презрительная и ядовитая усмешка была ему ответом.

— Запрещать и травить? Да, это именно то, о чем вы мечтаете. Избалованные дети, столь бесталанные, что вам не нашлось работы на всей планете — вы наш позор и наша вина, увы. Поэтому преследовать вас недопустимо. Я уже не говорю о том, что никто из вас толком не представляет, что такое настоящие преследования. Вы не знаете, каково это — лежать на разделочном столе фашистского доктора, вы не представляете, что значит умирать под коваными сапогами садистов-военных, вы вряд ли способны осознать, насколько это мучительно, когда через вас пропускают ток в четыреста вольт. Обрадовались бы вы этому? Нет! Но не надейтесь добиться от Коммуны преследований. Вы слишком низки для этого. Настолько низки, что — я уверена — сами перейдете к насильственным действиям в отчаянии от того, что вас не замечают…

«Это же настоящая политика» — подумала Лада. Слово «политика» для нее ассоциировалось как раз с этим — с искаженными ненавистью лицами, с демагогией с обеих сторон, с бесконечной и бессмысленной болтовней, с угрозами… Не хватало лишь обливания водой и плевков. Но виноваты ли они? Ведь им так и не пришлось увидеть сияния звезд, все примиряющего и все вмещающего, звезд, на которых найдется место радостной работе каждого. Звезд, которых она так и не подарила миру…

Острая боль пронзила сердце. Лада закричала, не разбирая дороги, выбежала из здания и долго бежала, обнаженная, среди деревьев, пока не рухнула на землю, рыдая. И в этот момент словно оборвалось что-то внутри, какой-то комок, не дававший дышать в полную силу все эти годы, исчез, открылось, как во время тяжелой работы, второе дыхание. Перед ее глазами предстало видение, происхождение которого она до конца жизни не могла определить — то ли сбой в сети, то ли проявление эйдетической памяти, то ли галлюцинация. Впрочем, этот вопрос никогда не казался ей важным.

Из большевистского отряда в живых осталось трое — раненный в живот и в ногу чернявый матрос со злобным взглядом, испуганный юнец в куртке реалиста и рабочий. Обычный красногвардейский сброд. По-хорошему, переколоть бы их штыками и не тратить патроны, но поручик из глупого благородства хотел соблюсти формальности даже с бандитами. Впрочем, вряд ли оценят — чернявый, тот вообще глядит волком, так бы и кинулся, если бы на ногах стоял.

Отвели их к оврагу на краю деревни. Матроса тащили на плечах двое других, он матерился от боли и злобы, на редкость изобретательно и ни разу не повторяясь. Реалист шмыгал носом, но держался, а рабочий отчего-то выглядел совершенно спокойным. Солдаты, отобранные в расстрельную команду, были, ясное дело, не рады — одно дело палить в горячке боя по бегущим фигуркам или колоть штыком кидающееся на тебя свирепое чудище, и совсем другое — стрелять практически в упор, с полутора саженей в живого человека, который еще норовит крикнуть что-нибудь непочтительное или рубаху на груди рвануть, мол, нате, бейте. Ничего хорошего тут нет.

— Ну падлы, с-с-суки, — сквозь зубы шипел матрос, — вы еще кишки в Черном море полоскать будете.

Для поручика это была уже вторая война, но он толком и не заметил, как поменялись лица врагов, как вместо баварских и саксонских стрелков убивать пришлось своих же ванек с физиономиями подчас ну совершенно рязанскими. Слишком быстро закружил вихрь перемен, слишком мало было времени во всем как следует разобраться…

Революция, свобода… Поручик не был реакционером. Еще до войны он вместе с друзьями смеялся над карикатурами на царя, царицу и проклятого хлыста. А уж насмотревшись на военный бардак, пришел к выводу: чтобы спасти Россию, надо срочно что-то менять. Когда же ветер революции смел монархический сор, был только рад. Впрочем, происходившее в дальнейшем поменяло его убеждения. Армия разлагалась, анархическая зараза проникала в нее слишком стремительно, и победа в войне становилась далеким призраком. Все эти Гучковы и Львовы были неспособны управлять Россией, а уж о болтуне Керенском нечего и говорить. Нет, перемены необходимы, но, прежде всего, необходима твердая рука, пусть придется пойти на определенные жертвы — но по-другому с этой страной нельзя…

Но было слишком поздно. С поднимающейся волной варварства не мог ничего поделать и Лавр Георгиевич. Новые монголы шли ныне на Русь не откуда-то с востока — нет, они просыпались внутри страны, готовые обрушить копившуюся веками ненависть на головы умнейших профессоров, прекраснейших барышень, благородных защитников Отечества, предприимчивых деловых людей, высоконравственных священнослужителей — на цвет нации, для того чтобы погрузить страну в пучину варварства, из которой это мужичье не выберется самостоятельно. И укротить их теперь можно только с помощью хлыста, петли, пулеметов — по-другому они не понимают.

Поэтому он сегодня здесь, хотя когда-то, в невероятно далекой уже юности, разносил шуточку про «столыпинский галстук», возмущался черносотенными «кровавыми наветами» и вообще проявлял определенное стремление к прогрессу.

Расстрельная команда выстроилась напротив стоящих у края оврага красных. Близкое расстояние, восемь стволов, если кто и останется жив — подохнет в яру, никуда не денется. Поручик уже не воспринимал их как людей — это были мишени, по которым надо отстреляться — и быстрее идти в деревню. Поэтому, наверное, таким холодком повеяло от неожиданной фразы рабочего:

— Ваше благородие, дозвольте «Интернационал» перед смертью спеть?

— Дозволяю, — у поручика дернуло щеку. Нервы, чтоб их.

Рабочий выпрямился, насколько позволял висящий на плече матрос, и торжественно, напористо и четко начал:

— Вставай, проклятьем заклейменный

Весь мир голодных и рабов,

И тут же яростно и зло подхватил матрос:

— Кипит наш разум возмущенный И в смертный бой вести готов.

Два голоса слились в один, и в этой безумной, дикой большевистской песне поручику послышалось нечто страшное — не просто ненависть или боевой задор, но что-то большее.