Из-за двери выглядывает еще одна маска.
— Давай мы подстрахуем, — топчется здоровяк.
— Уматывайте, я сказал! — ору я. — Живо! Это мой скальп, ясно?! И никто себе его не присвоит, ни ты, ни эта безухая мразь!
— Какой скальп? Я под такое вообще не подписывался, — ноет за широкой спиной громилы кто-то еще из звена.
— Ну и ладно! — взрывается здоровый. — И пошел ты на хер! Забираем Артуро и валим! Пусть этот психопат сам разгребает тут все!
Они выносят этого своего — и моего — Артуро. Он огромной мясной куклой свисает с их рук, пальцы волокутся по полу, ширинка расстегнута, из-под маски тянется паутинка слюны, воняет кислым.
Рокамора следит за всем молча, не дергается. Дуло прижато к его лбу.
Процессия удаляется, пока не скрывается за углом.
— Зачем? — спрашивает у меня Рокамора.
— Не могу, когда смотрят.
— Слушай… Это правда не мы. Сам подумай… Партия Жизни — и массовое убийство… Это же нас навсегда… Дискредитирует. Я и своим это сколько раз говорил… Партия Жизни — убивает… Это не партия, а оксюморон какой-то… Я бы никогда… — частит он.
— Да насрать мне на твою партию. У меня конура — куб два на два. Понимаешь? Каждый день туда возвращаться… Я в лифтах еле езжу, а мне жить в этом склепе. Вечно. И тут такая возможность. Повышение. Нормальные условия.
С кем мы ближе, с кем свободней, с кем искренней — с человеком, с которым только что переспали, или с человеком, который находится в нашей власти, и которого мы готовимся казнить?
— Ты не хочешь это делать, да? Ты же нормальный парень! Там, под маской… У тебя же там лицо есть! Ты просто послушай… Они что-то готовят. На нас сейчас охоту открыли… Мы столько лет действовали… Угрожали нам, конечно, но… Сейчас нас просто убирают… — торопится он.
— И я вот в эту свою конуру приду — и без снотворного не могу. Крыша едет. Еще сны эти, конечно… Если не убиться, снова все это вижу, — перебиваю его я.
— А что мы сделали? Что мы вам сделали? Прячем тех, кто не хочет с детьми расставаться? Нарушителей укрываем? Вы нас террористами выставляете, а мы — армия спасения! Тебе этого не понять, конечно… Там дело ведь не в том, что ты свою молодость отдаешь за своего ребенка! В другом дело! В том, что ты умрешь раньше, чем он вырастет! Что ты его одного бросишь… Что тебе с ним прощаться надо будет! Люди этого боятся! — Он распаляется, забывается.
— А вы прикрываете этих гребаных трусов! Стерилизовать — и тебя, и всех вас! Мы все равно всегда всех находим! Рано или поздно! И ты знаешь, что происходит с детьми, которых конфискуют! Добренькие вы, да?! Да этим выблядкам вообще лучше не появляться на свет, чем так!
— Не мы это придумали! Это ваши законы! Какая сволочь придумала заставить нас выбирать между своей жизнью и жизнью наших детей?!
— Заткнись!
— Это все твои хозяева! Это они вас калечат, они нас травят! Им спасибо! За детство твое! За то, что у тебя семьи не будет никогда! За то, что я сейчас сдохну! За все!
— Что ты знаешь про мое детство?! Ты ничего не знаешь! Ничего!
— Я не знаю?! Это я не знаю?! — взрывается он.
— Заткнись!!!
Я зажмуриваюсь.
Вжимаю спусковой крючок.
Последнее, что я видел, — его глаза. Я вроде бы встречался уже когда-то с ним взглядами… Смотрел уже в эти глаза… Где? Когда? Сухой щелчок. Глушитель.
Из меня одним толчком выплескивается все — все, что набухало, давило, распирало меня изнутри. Будто кончил. Звука падающего тела не было. Выстрела не было?
Осечка? Пустой магазин? Не знаю. Не важно.
Я израсходовал всю злость, все силы, весь драйв, которые скопил для убийства. Все их вложил в этот холостой выстрел. Открываю глаза.
Рокамора стоит передо мной, зажмурившись тоже. На брюках — темное пятно. Мы все отвыкли от смерти — и жертвы, и палачи.
— Осечка, кажется, — говорю ему я. — Открой глаза. Сделай шаг назад. Он слушается.
— Еще один.
— Зачем?
— Еще.
Он отходит медленно, пятясь спиной, не спуская глаз с пистолета, который все еще смотрит в середину его лба.
Я не могу убить его еще раз. Меня не хватает на это.
— Проваливай.
Рокамора ничего не спрашивает, ни о чем не просит. Не поворачивается ко мне спиной. Думает, что выстрелить ему в спину мне храбрости хватит.
Через минуту он исчезает в темноте. Я с усилием сгибаю затекшую руку, в которой держу пистолет, проверяю магазин: полная обойма. Подношу дуло к виску. Странное чувство. Пугает легкость, с которой можно, оказывается, прервать свое бессмертие. Играю с этим: напрягаю указательный палец. Сдвинуть спусковой крючок на пару миллиметров — и все.