— Говорите! — Ее кулаки сжимаются. — Я требую, понятно?! Что с ним случилось?!
— Он не родился.
— Вы… Что за чушь! Кто вы?!
Я вскидываю руки: тихо, тихо.
— У вас произошел выкидыш. На третьем месяце.
— Выкидыш? Как это может быть? Что вы несете?!
— Произошел несчастный случай. Травма. Вы не помните?
— Что я должна помнить?! Замолчи! Натаниэль! Где ты?!
— Успокойся, Аннели!
— Да кто ты такой?! Натаниэль!
— Тсс…
— Оставь меня! Отпусти!
Но чем злее, чем отчаянней она — тем больше это меня дразнит. Я хватаю ее за волосы, прижимаюсь ртом к ее губам — она кусает мой язык, рот наполняется горячим и соленым, но меня это только подхлестывает.
Волоку ее по траве к веранде, к заброшенному дому.
Десятки глаз наблюдают за нами сквозь прорези на масках, невидимые в навалившейся темноте. Следят неотступно и ждут требовательно. Их взгляды подстегивают меня. Я делаю то, что хотят сделать они все.
Я втаскиваю ее по ступеням наверх, на веранду, как на жертвенник. Толкаю спиной вперед на доски. Не даю отползти, наваливаюсь сверху. Раздергиваю руки в стороны, еле сдерживая себя, ищу застежку на платье, не вытерпливаю, рву его. Ткань податлива. Я окаменел. Давлю на нее. Бугорки мышц под матовой кожей, завернутый пупок, какие-то беспомощные соски.
Она сопротивляется молча, яростно.
— Постой… — шепчу я ей. — Ну?! Я ведь тебя люблю…
Трусики — хлопок, летние. Хочу запустить ей туда руку, но как только освобождаю на секунду ее запястье — оно все умещается в браслете из моих большого и указательного пальцев, — Аннели впивается ногтями мне в щеку, изворачивается, пытается сбросить меня, выскользнуть…
Щека саднит. Притрагиваюсь: щетина, мигом вспухшие росчерки от ее ногтей… На мне нет маски! Куда делась моя маска? Я вообще надевал ее?
Те, кто смотрит за нами из темноты, сейчас наверняка смеются над моей неловкостью.
— Так дело не пойдет! — рычу я. — Слышишь?! Так дело не пойдет! Надо как-то стреножить ее… Обездвижить… Как?!
И тут я вспоминаю, что в ранце у меня завалялись несколько превосходных гвоздей и молоток. Вот и решение.
— Прекрати дергаться! Прекрати! Хватит! Иначе мне придется…
Она не собирается меня слушаться, продолжает выкручиваться, елозит, бормочет что-то жалостно-злое. Рассыпаю гвозди по веранде, один по-плотницки зажимаю во рту.
Улучаю миг и, приставив граненое острие к ее узкой ладошке, заколачиваю с размаху, одновременно пытаясь прорваться в нее…
— Тебе хорошо?.. Хорошо тебе, сучка?! Ааа?!
— Ааа!!!
Она наконец кричит — оглушительно громко. Это не визг, а гортанный вопль — низкий, сиплый, мужской.
Я просыпаюсь от этого страшного сатанинского ора. Своего собственного.
— Свет! Свет!
Зажигается потолок. Сажусь в койке.
В штанах стоит колом. Сердце ухает. Подушка — насквозь. Во рту солоно. Подношу ладонь — красное. Стены куба, не давая мне отдышаться, начинают сходиться, норовя растереть меня в порошок.
На столике — початая пачка снотворного. Я купил его, я ведь помню, что его купил! Так какого же…
— Суки! Жлобье!
Я только затем и жру эти гребаные таблетки, чтобы не видеть ничего, хотя бы когда сплю. Любил бы я сны — вышла бы солидная экономия. Я плачу за гарантию того, что когда я закрою глаза, наступит темнота! И вот эти твари решили урезать мой рацион орфинорма, чтобы что? Чтобы сберечь грошик?
Еле сдерживая бешенство, я принимаюсь сравнивать химический состав на истраченной упаковке снотворного с этикеткой на новой… Все совпадает. Дозировка орфинорма та же, что и обычно.
Они тут ни при чем, наконец смиряюсь я. Дело во мне. Мне больше не хватает моей дозы. Я к ней привык. Начиная с завтрашнего дня буду пить две пилюльки вместо одной. Или три. Хоть всю пачку.
Да зачем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня?
Глотаю два шарика.
Последнее, о чем успеваю подумать: то, что я сказал Аннели, прежде чем прибить ее гвоздями к веранде, — мое первое в жизни признание в любви.
Когда пищит будильник, я его затыкаю.
Тем, кого с первыми лучами солнца собираются вздернуть, тоже, наверное, просыпаться неохота. В Европе казнь, правда, отменена как частный случай смерти, но сегодняшний день все равно не сулит мне ничего хорошего. Я всерьез думаю, не пропихнуть ли в себя насухо еще пару сонных пилюль и не промотать ли вперед сутки-другие — пока я не потребуюсь отчизне до зареза и за мной не пришлют кого-нибудь.
Но тут я отчего-то начинаю мандражировать, и сон отваливает, оставляя меня в тесной койке одного — взопревшего и злого на себя. Ослушаться приказа — это все-таки крайне неуютно. Вчера-то я, идиот, оторвался от земли, обуянный своим идиотским праведным гневом, окрыленный своим идиотским великодушием и надутый адреналином. Сегодня от всех этих злоупотреблений у меня похмелье.