В отличие от Скуйлера, Фери ничуть не скрывал своих гомосексуальных наклонностей; он и стал моим первым гидом по злачным местам Парижа. Мы с ним не стали любовниками отчасти из-за моей врожденной стеснительности, но главным образом потому, что я был не в его вкусе. Как он однажды признался мне на террасе того самого кафе, где я познакомился с Консуэло, его томила ненасытная страсть к мужчинам не только традиционной ориентации, но гомофобам — злобным ненавистникам геев, которые сокрушали его мягкую податливость своей грубой мужественностью истинных мачо. Для любого гея сексуальные контакты — всегда компромисс, но бедному Фери больше, чем другим, приходилось довольствоваться не самыми лучшими партнерами — женатыми подкаблучниками, которым удалось вырваться на свободу и вздумалось прогуляться по теневой стороне дорожки (уверяю вас, читатель, что таких насчитывается много, много больше, чем можно было бы думать).
Однако даже и учитывая это, в его сексуальной психологии имелась одна всегда озадачивавшая меня странность: будучи типичным мазохистом, постоянно мечтая о тупых головорезах с шеями толщиной с бревно, которые калечили бы его хрупкое загорелое тело, Фери был неисправимым ипохондриком, чей девиз в жизни, унаследованный от матери, был «Нигде нет безопасности кроту».
Фери вечно беспокоился о том, какую из своих многочисленных таблеток принять и когда; я даже подозреваю — такого я не встречал ни до того, ни потом, — что он был зубной ипохондрик. Когда бы вы с ним ни заговорили, всегда оказывалось, что он или только что побывал у дантиста, или вот-вот должен к нему попасть. Поскольку, несмотря на то, что зубы его выглядели вполне здоровыми, он так часто посещал зубных врачей, трудно поверить, что он не предвкушал удовольствия от этих визитов. И все же, когда однажды я зашел за ним в его квартирку-студию в переулке недалеко от площади Бастилии (мы собирались сходить в театр) и он предложил мне показать изображение идеального любовника (конечно, я заинтересовался), на снимке из американского спортивного журнала оказался лысый, гротескно жирный борец с выпирающими во все стороны из трико телесами и псевдонимом Аттила Туша — и, что больше всего бросилось мне в глаза, гнусно улыбающимся щербатым ртом.
В квартире Фери, прямо напротив вход-ной двери, так что это было первым, что вы видели, войдя, висела большая репродукция фотографии Роберта Мэпплторпа[18] «Человек в костюме из полиэстера»: изображение негра в строгом костюме-тройке, из расстегнутой ширинки которого торчит член размером с цеппелин. Именно «Цеппелин» пришел мне на ум, когда я выкроил минутку, чтобы рассмотреть фотографию; я вспомнил газетные отчеты о крушении дирижабля Гинденбурга над Нью-Йорком в 1937 году и знаменитое восклицание комментатора: «О, человеческая природа!» То же самое я сказал тогда себе: «О, человеческая природа!» — глядя, разинув рот, на член негра. (Оказавшись у Фери в первый раз, я, желая сострить, заметил: «Отличный экспонат!» — и Фери бросил на меня взгляд, ясно говорящий, что я шестьдесят третий его гость, произносящий эту фразу.)
Наконец, Фери был страшно чудаковат во всем, что касалось еды. Нельзя сказать, что-бы он был вегетарианцем, — это было бы слишком просто и скучно, — но он всегда устраивал детальное обсуждение точного рецепта любого блюда даже в тех дешевых ресторанчиках, где все мы питались и где официантки и официанты никогда в жизни не слышали вопросов о том, есть ли миндаль в соусе карри или снята ли кожа с цыпленка перед варкой. Однажды Фери — или, скорее, Скуйлер — зас-тавил всех в комнате отдыха покатиться со смеху. Мы, как всегда, говорили о сексе, и тут Фери пропищал (теперь, вспоминая его голос, я понимаю — он всегда пищал), что готов испробовать хотя бы единожды все, что угодно, за исключением поедания человеческих экскрементов. «Поедания собственных экскрементов? — в шутливом ужасе переспросил Скуйлер. — Ну конечно, разве можно есть изюмины!»
Третьим из моих мушкетеров был англичанин, который называл себя Мик Моррисон. Мне, впрочем, долго не удавалось проникнуться к нему теплыми чувствами, несмотря на многочисленные проявления доброты с его стороны. Некоторое время я считал его совершенно фальшивым, манерным типом из тех, кто в двадцать пять твердит, что не доживет до тридцати, в тридцать пять — что не доживет до сорока и т. д. и т. п., — десятилетие за десятилетием, пока не умрет в своей постели в мафусаиловом возрасте. (К тому же я всегда догадывался, что — как это и случилось — он будет первым, кто разглядит мое истинное лицо за дутым фасадом.) Его настоящее имя, как я выяснил, заглянув однажды в его паспорт, торчавший из облезлой сумки, которую он всегда носил на плече, было вовсе не Моррисон, а Хардл, Майкл Хардл, и родился он, как ни трудно в такое поверить, в Хай-Викомбе. Поскольку рок был его страстью — задрав ноги на стол в комнате отдыха, он вечно раскачивался и вертелся, щелкая длинными, костлявыми, потемневшими от никотина пальцами в такт неслышимой мелодии, — я решил, что фамилию «Моррисон», гораздо более обычную, чем Хардл, он выбрал как дань уважения то ли Джиму, то ли Вэну,[19] а Миком (не Майклом и не Майком) назвался в честь Джаггера.[20]
Немногим старше тридцати, Мик Моррисон выглядел преждевременно ссутулившимся раздражительным человеком, который слишком много времени проводит среди поп-музыкантов. Свои редеющие волосы он отращивал до плеч, был вечно небритым и никогда — за исключением одного жаркого июля, когда единственный раз на памяти старожилов все окна были открыты, — не расставался с длинным черным плащом с подкладкой из алого сатина, который, как и было задумано, делал его похожим на Дракулу. Да и вообще Мик старательно изображал демоническую личность, захлопывая, например, если вы проходили мимо, свой потрепанный дневник, пусть вас и нисколько не интересовало то, что Мик мог в него записывать.
Надо отдать ему должное: если с Фери я посещал респектабельные парижские клубы геев («Фиакр» на рю Шерше-Миди, старейшее и в мое время скучнейшее заведение, «Нуаж» рядом с площадью Сен-Жермен, «Бронкс» на рю Сен-Анн, «Соледад» на рю Дракон и самый снобистский, такой снобистский, что нам не всегда удавалось проскользнуть в него, — клуб «Палас» на Монмартре), то с Миком мы провели недурной уикенд в Лондоне, целомудренно деля королевских размеров постель в мрачном общежитии «Бригады мальчиков» рядом с Паддингтонским вокзалом. Вот тогда-то провинциал Мик и познакомил меня с самыми красочными местными притонами (элегантным «Рокингемом» в Сохо с его зазнайками-жиголо в костюмах от Кардена, шумным клубом под названием «Хейвен» на Чаринг-Кросс-Роуд, пивной «Король Вильгельм IV» в Хемпстеде), ни в одном из которых я не бывал в период моего краткого жительства в Лондоне. Мик вообще проявлял, как я понимаю теперь, бескорыстную щедрость: я никогда не интересовался им как возможным сексуальным партнером, но тем не менее он брал меня с собой в некоторые из своих регулярных «погружений» (его словечко) в «подбрюшье», как он это именовал, Парижа.
Мик был неутомимым бродягой. Он знал все самые лучшие и наиболее посещаемые pissotieres[21] Парижа, включая старинный, все еще влачащий свое вонючее существование подвальчик, куда за столетие до этого по утрам заглядывал с только что купленным свежим батоном композитор Сен-Санc; он прятал его под одним из писсуаров, а вечером забирал окропленный брызгами мочи багет в обитую плюшем цитадель маленького отеля, где и использовал для своих восхитительно мерзких проделок. Мик также водил меня в бани, обшарпанные сауны и еще более облезлые кинотеатрики, специализирующиеся на порнофильмах, где немедленно весело вытаскивал из ширинки член, толстый, цилиндрический и симметричный, как перечница в пиццерии, и начинал мастурбировать у меня на глазах, даже не спросив моего согласия. И еще однажды зимним воскресным днем Мик пригласил меня на экскурсию в вечно цветущий сад свиданий — Jardin des Tuileries.[22]
Была ли та экскурсия удачной? Не знаю, как для Мика — он исчез сразу же, как только мы вошли, а на следующее утро в «Берлице» приветствовал меня гнусной кривой ухмылкой, — а для меня успех был частичным: впервые в жизни выйдя на такого рода прогулку, я провел интересный вечер, окончившийся для меня, впрочем, как и всегда, одиноким возвращением домой.