Как показал мой опыт, прогулка в саду Тюильри являлась не пиршеством на ходу, а постом: обмен взглядами вовсе не приводил к обмену ласками (и уж тем более номерами телефонов). Впрочем, говоря «как показал мой опыт», я несправедлив к себе. Дело в том, что в этом лишенном зелени безжизненном саду, выходящем на площадь Согласия, — безжизненном, если не считать двух или трех дюжин прогуливающихся геев, — никто, ни одна живая душа, а не только я, никого не снял. Так по крайней мере мне показалось. Если же все-таки они заводили интрижки (а это, должно быть, случалось, — иначе зачем бы им снова и снова там гулять?), то когда и как это происходило? Похоже, немедленный выигрыш главного приза был бы слишком скорым завершением игры, и никому не хотелось лишиться самой raison d’etre[23] — трепета погони; и хотя все гуляющие в саду Тюильри надеялись на одно — найти себе пару, — никто из них не спешил сделать это сразу же. Эта теория, несомненно, объясняет, почему все гуляющие весь долгий вечер держались друг от друга на расстоянии. Глядя, как они бесшумно пробегают от дерева к дереву, на мгновение отворачиваются от мира, чтобы зажечь сигарету, неожиданно исчезают и так же неожиданно возникают вновь из-за музея «Оранжерея», я подумал, что подсматриваю за флиртующими статуями. И все-таки каким-то образом, где-то, когда-то, не замеченные мной, эти статуи вступали в контакт и по двое уходили — ну а я в одиночестве вернулся в «Вольтер»… Еще одна mystere.
Итак, теперь мы добрались до Ральфа, Ральфа Макавоя, такого миленького и похожего на ребенка, что ласкать его интимные места — а мои блудливые пальцы сразу же стали чесаться — было, казалось, все равно что соблазнять самого Купидона («Оле Лукойе, пошли мне сновиденье»). Ральф… О, Ральф и в самом деле был краше всех, идеал любовника — если бы не его восхитительное присутствие, Париж показался бы мне той самой пустыней, какой Париж бывает в августе.
Я обратил на него внимание в первый же момент, как вошел в комнату отдыха в «Берлице». Двадцатипятилетний лондонец, он выглядел шестнадцатилетним. У него были густые черные волосы и сладостно выступающая нижняя губа — модель софы Дали,[24] на которой я мечтал бы свернуться калачиком и уснуть. Ральф был невысок и даже коренаст, но мягкие и женственные черты его лица наводили на мысль об андрогинном торсе и стройных длинных ногах. Кому-то такое сочетание — приземистость и эфемерность — могло бы показаться непривлекательным. Для меня же, повторяю, это было само совершенство. Впервые мне захотелось не трахать представителя собственного пола, а целовать — осыпать, душить поцелуями, зацеловать до смерти. Я мечтал коснуться губами его ладони, его запястья, исцеловать руку до локтя и выше… мне хотелось смачно, с причмокива-нием впиваться в него губами, словно я обгрызаю початок кукурузы.
Нужно успокоиться, вернуться на землю… Piano, piano.[25]
Нет, Ральф в самом деле был невозможно мил. Ему ничего не стоило войти в перепол-ненный бар, оглядеть помещение в поисках кого-то, кто ему понравился бы, подойти прямо к избраннику и, отбросив все освященные временем прелиминарии, как будто ему и в голову не приходило, что ему могут отказать, заявить: «Хочу, чтобы ты меня трахнул».
И, надо сказать, он неизменно своего добивался. Некоторое время я его безумно ревновал (ах, безответная любовь — этот незапломбированный канал больной души!) к любому представителю мужского пола, с которым он делил постель, к любому, на кого он смотрел с симпатией, к любому, с кем он обменивался хоть словечком. Я ревновал его к Пиппе, длинношерстной таксе, скучавшей по нему дома в Чизвике, к dramatis personae[26] его влажных снов, даже к лапше, особенно к тонкой как паутинка китайской разновидности, которую французы называют cheveux ‘anges[27] и которую язык Ральфа, подобно языку муравьеда, отправлял прямо в горло, минуя блестящие как жемчужины зубы, — единственное ловкое «ууш» и лапши нет. Конечно, мне никогда не удавалось «поиметь» его. Дело было даже не в том, что на заднем плане всегда присутствовал бойфренд — богатый пожилой покровитель, как все мы считали, потому что у Ральфа единственного из всего персонала «Берлица» имелся автомобиль (пусть он и напоминал подержанный пылесос) и больше карманных денег, чем можно было бы ожидать при том нищенском жалованье, которое он получал как учитель английского языка, — просто, подчеркну еще раз, Ральф был из тех, кто сам выбирает, кого пожелает.
Единственный контакт между нами, хотя бы отдаленно напоминавший сексуальную близость, состоялся однажды вечером в уборной, куда я заглянул после уроков: Ральф позволил мне выдавить у себя прыщ на пухленькой перегородке между ноздрями, с которым он не мог справиться без посторонней помощи. (Когда я вошел в уборную, глаза его уже слезились от нескольких неудачных попыток.)
Однако все же нужно подвести черту под славословием этому эротическому выдавливанию прыща… Единственное, что я должен добавить, — это что когда прыщ Ральфа выплеснул мне на ноготь крошечную капельку гноя, мой пенис выплеснул сперму. Благодарение Богу, я уже направлялся домой.
Хотя, как и следовало ожидать, в «Берлице» текучесть кадров была высока, постоянно случались неожиданные появления и неожиданные исчезновения: учителя не являлись на занятия, не намекнув заранее на то, что их карьера достигла своего рода переломного момента, — лично я процветал в атмосфере этой школы. Конечно, я, как и все, жаловался на судьбу — на скромную плату, нудную рутину, непривлекательность многих студентов, — и все же нигде с раннего детства я не чувствовал себя так (иного названия этому я не могу найти) дома. Когда я и в самом деле жил у себя дома в Оксфорде, я в последнее время чувствовал себя неприкаянным. Мне не с кем было поговорить о своих сомнениях, касающихся секса, о непонимании собственной натуры (только позднее я понял, что в этом отношении относительно нормален: ведь гомосексуальность — самая нормальная вещь в мире… ну, если и не самая, то стоящая на втором месте). В книжном магазине Фойла, где персонал сменялся с еще большей быстротой, чем в «Берлице», я проработал так недолго, что просто не успел преодолеть собственную внутреннюю робость. В это, наверное, трудно поверить: ведь «Берлиц» был тупиком — с долгими занятиями, не оставляющими свободного времени, с мизерным жалованьем, без каких-либо перспектив в будущем, — но он придал моей жизни смысл.
Теперь наконец у меня было место в жизни, где меня ждали, где почувствовали бы мое отсутствие.
Это, конечно, случилось не сразу. Я все еще был стеснителен, все еще считал себя физически и социально ущербным и полагал, что моя новая жизнь — это просто привычное одиночество в новой упаковке. В первые недели моей парижской жизни после занятий мне некуда было пойти, и я уныло ужинал в анонимном (и онанимном) кафе, где готовы были обслуживать таких неудачников, как я, а потом отправлялся в свою каморку в «Вольтере». Я чувствовал себя таким несчастным, что готов был вывесить на ручке двери табличку: «Priere de Deranger» — «Просьба беспокоить».
Апропос: примерно через два месяца после того, как я поселился в «Вольтере», случился довольно забавный эпизод. В отеле имелся ночной портье, тунисец неопределенного возраста, лицо которого было всегда скрыто самыми темными очками, какие я только встречал, и который всегда сидел за конторкой, уткнувшись носом в книгу. Поскольку я сначала с уважением подумал, что он с похвальным старанием повышает свой культурный уровень, я однажды вежливо поинтересовался, что он читает; тут выяснилось, что он фанатичный приверженец бестселлеров, посвященных всем тайнам, какие только занимали человечество с доисторических времен. Я быстро понял, что лучше держаться от портье подальше, поскольку на то, чтобы отделаться от его откровений, уходило не меньше получаса, да потом еще час приходилось освобождать мозги (мои к тому времени были почти такими же свихнувшимися, как его) от НЛО, проклятий фараона, катарской ереси, сокровищ тамплиеров и происходящей от Христа династии Каролингов.
Однажды вечером, собравшись в кино, я остановился в вестибюле, чтобы погладить Бобби, престарелого страдающего недержанием мочи Лабрадора мадам Мюллер, которого на ночь привязывали у входа, где потом за ним было легче убрать; пес довольно засопел, глядя на меня сквозь свисающую на пораженные глаукомой глаза спутанную шерсть. Я начал шарить в кармане пальто в поисках ключа: уходя, я должен был оставить его портье.