Их дом стал штаб-квартирой всей новой русской поэзии. Хотя прессу больше интересовало не это, а странный состав жильцов: в новые апартаменты супруги переехали не парой, а втроем. Странный задохлик-муж, вечно заводящий разговоры о «религии третьего завета», ослепительно-красивая жена, золотоволосая «декадентская мадонна», и с ними — красавец Дмитрий Философов, насчет которого долгое время так и не было ясно, чей же он любовник, мужа или жены?
Одна из мемуаристок писала:
Странное впечатление производила эта семья. Муж — очень маленького роста, с впалой грудью, вечно в допотопном сюртуке. Черные, глубоко посаженные глаза, взвизгивающий голос — он мог промолчать весь вечер, а потом неожиданно начинал сыпать цитатами на давно вымерших языках. И рядом с таким человеком — соблазнительная, нарядная жена. Оторвать взгляд от ее загадочного и красивого лица было невозможно. Умелый грим, золотые волосы, ниспадающие на высокий лоб, сильный аромат духов. Вся она источала какое-то грешное всепонимание и отлично осознавала, насколько сильное впечатление производит на мужчин.
Именно у Мережковских, в «Доме Мурузи», зажглась звезда Блока и начиналась литературная репутация Есенина. Если бы не их салон, вряд ли сегодня кто-то помнил бы о Розанове, Брюсове или Андрее Белом. Почти четверть века подряд те, кто желал получить пропуск в мир прекрасного, для начала должны были получить одобрение четы Мережковских.
А второй главный литературный салон предреволюционного Петербурга принадлежал поэту Вячеславу Иванову. У него, в «Доме с башней», собирались по средам, и для этих собраний Иванов старался каждый раз выдумать что-нибудь веселенькое. То позовет всех пить вино прямо на крыше, то устроит игру в жмурки, то привезет на гастроли какую-нибудь иностранную знаменитость.
Поэт и гомосексуалист Михаил Кузмин так описывал свой первый визит в ивановскую квартиру.
Мы поднялись на лифте на пятый этаж. Дверь почему-то не была заперта. Сразу за дверью стоял длинный стол с трапезой. Горели свечи, за столом сидело человек сорок гостей. Один из них читал длинный и скучный трактат о мистике, а остальные пили красное вино из огромных бокалов и не обращали на него внимания. Хозяйка с кубком в руке ходила между гостями. На ней была ярко-красная римская тога. Ели и пили все как хотели. Дамы и их спутники постоянно куда-то исчезали. Я сперва было заскучал, пока не догадался пройтись по остальным комнатам и не обнаружил в одной из них поэтов, которые сидели прямо на полу и громко читали стихи.
Мебель, антиквариат и картины для квартиры Иванов привез из Италии. Стоило все это кучу денег. Изначально идея его салона была та же, что и у Мережковских: семейная пара умудренных опытом литераторов приглашает обменяться опытом коллег и талантливую молодежь. Но постепенно за квартирой закрепилась нелучшая репутация. Слишком уж много тут пили, слишком уж вольные царили нравы. Скажем, когда поэт Максимилиан Волошин оставил у Ивановых переночевать свою невесту (та недавно приехала в столицу и еще не нашла жилья), то хозяин квартиры, философ и тонкий эстет, в первую же ночь невесту подпоил и лишил невинности.
К 1920-м весь этот смешной и манящий мир стал далеким прошлым. Зыбким и ненастоящим, как пьяная галлюцинация. Петербургу здорово досталось в XX столетии. Первая мировая, революции, пожары, голод и перенос столицы. Город оказался почти полностью заселен совсем другими людьми. Вчерашними крестьянами, евреями из местечек, какой-то странной публикой, вынырнувшей из краев, о существовании которых прежде в Петербурге никто и слыхом не слыхивал.
Потом были тридцатые с их репрессиями и высылками, а потом сороковые с войной и блокадой. После блокады в Ленинграде из гражданского населения осталось меньше пятидесяти тысяч человек. Иначе говоря, лишь один из сорока, живших здесь до войны. На протяжении жизни всего одного поколения город второй раз полностью сменил население.
Казалось, что от того, прежнего Петербурга в новом Ленинграде не могло остаться вообще ничего. Какие поэты, какие салоны? Когда-то в квартире у Ивановых прочла свои первые стихи молоденькая Анна Ахматова, а гости долго ее хвалили. Краснея и запинаясь, она рассказывала о перчатке с левой руки, которую надела на правую, а присутствующие хлопали в ладоши. И вот Ахматовой уже под семьдесят, а те, кто говорил ей приятные слова, давно мертвы. Почти все. Но, как выяснилось, это был совсем не конец.