Вот и тогда говорил:
- Давайте лучше поможем нашей армии в борьбе с фашизмом. Ведь мы все солдаты...
Неуверенные голоса:
- Что мы можем сделать? Держат нас здесь, как скотину!
- Как что сделать?! Многое можем сделать. Из лагеря выводят на работу при первой же возможности разбегаться. Разбегаться в одиночку и мелкими группами. А по пути все уничтожать, что можно: мосты, железнодорожные пути, скирды хлеба, сено. Пусть фашистские головорезы получают на фронте "добрые вести" из дома.
Я говорил тогда жарко и видел, как оживают глаза сидящих на полу худых, грязных, оборванных людей.
- Только, братцы, - просил я, - не вставайте на путь измены! Это, даже если и Родина вам когда-нибудь простит, сами себе не простите, совесть замучает...
Через несколько дней за мной пришел немецкий солдат. Меня провожают десятки пар доброжелательных глаз. Услышал вдогонку:
- Доносчика найдем и мешком накроем. Не сомневайтесь, Иван Иванович.
По дороге в комендатуру прикидывал: "Что это результат разговора с унтер-офицером или донос о нашей недавней беседе? Последнее опасней. Унтер-офицер, пожалуй, не донес на меня. После того разговора он заходил еще раза два. Правда, в разговоры больше не вступал, но приносил сухари, вернее, сушеные хлебные корки. И я все тогда думал: может, мои слова все-таки задели в нем какие-то струнки, посеяли сомнения..."
Пока я все это прикидывал, меня ввели в комнату с большими канцелярскими столами, за которыми сидело не меньше десятка ефрейторов и унтер-офицеров. За одним из столов восседал гауптман-пожилой человек с большим бесстрастным лицом.
"Что-то уж очень торжественно меня встречают, подумал я. - Как бы этот допрос не был последним. Но, с другой стороны, на столе гауптмана нет ни листка бумаги, ни карандаша. Может, все сведется к простой нравоучительной беседе или меня будут опять уговаривать перейти в немецкую армию?"
Последовало худшее из моих предположений. Гауптман медленно перевел свои холодные глаза на один из столов. Я проследил за его взглядом и увидел на белых листах бумаги две волосатые руки, готовые записывать.
Из-за соседнего стола поднялся знакомый мне унтер-офицер-переводчик. Допрос начался:
- Звание, имя, фамилия?
- Подполковник Иван Смирнов.
- Где, когда попали в плен?
- 25 августа 1941 года под Великими Луками.
- В плен сдались добровольно?
- Был ранен и контужен в рукопашном бою. Подобран немецкими солдатами.
- Почему не сдались в плен раньше, до ранения?
- Я командир Красной Армии...
- Вы, видимо, большевик, фанатик?
- Я член партии большевиков.
- Почему в лагере к вам подходит много людей, о чем вы беседуете? "Стоп! Будь осторожен!" - сказал я себе и начал неопределенно:
- О разном. Кого что интересует...
- Конкретнее.
- Ну вот, один хочет вспомнить описание нашим поэтом Пушкиным Полтавской битвы. Начинаем вспоминать стихи, толкуем о Кочубее, запертом в темнице, говорим об изменнике Мазепе. Потом переходим к "Тарасу Бульбе" великого писателя Гоголя...
Гауптман долго молчит. На моих глазах его лицо меняется, с него сходит маска равнодушия, оно становится злобным. Он извлекает из кармана вчетверо сложенный листок бумаги и, швырнув его мне, что-то кричит. Унтер-офицер переводит:
- Прочтите и скажите, что вы думаете об этом.
Бегло читаю неровные, низко наклоненные строчки. Они сообщают, что в госпитале находится большевистский агитатор, его называют подполковником Иваном Ивановичем, вокруг него собираются военнопленные. Дальше малограмотно передавалась наша беседа в комнате врачей. И стояла подпись: "бывший лейтенант Красной Армии, а теперь военнопленный Байборода".
Я не тороплюсь с ответом, делаю вид, что еще раз пробегаю строки. Что же отвечать? Все так - большевистский агитатор. Так и я себя считал. Но кто он, этот предатель, который из тех, что так пытливо смотрели на меня? А еще говорили: "Свои ребята!" Свои!.. Неужели кто-нибудь из молодых лейтенантов, которых я когда-то учил, тоже способен, на такое? Нет, не хочу об этом думать! Потом, если у меня еще будет время. А сейчас спокойнее, как можно спокойнее...
Я складываю письмо вчетверо, кладу на стол, в глазах гауптмана читаю уже не злобу, а ехидство:
- Что на это скажете?
Я медлю, никак не соберусь с ответом. Гауптман не ждет:
- А я вам скажу: ваша армия бессильна против войск фюрера. Немецкий офицер никогда бы не донес на другого офицера, да еще старшего по званию.
- В семье не без урода. Но вы тоже не можете верить этому Байбороде. Если он способен написать донос на товарища, он тем более способен лгать вам...
- Вы признаете себя виновным в том, что здесь написано?
Я пожимаю плечами:
- Если вам угодно верить таким мерзавцам, ваше дело...
Гауптман считает, что дело ясное, встает и быстро уходит, бросая мне на ходу:
- Вы, подполковник, отныне поступаете в распоряжение гестапо...
На том лечение мое в госпитале закончилось. Дальше карцер, а через несколько дней арестантский вагон перевез меня в тюрьму в город Хильдесгайм.
На том и моя добровольная миссия "большевистского агитатора" закончилась. Вот об этом я и жалею больше всего... И уснуть никак не могу-то ли потому, что нары слишком жестки для моего больного отекшего тела, то ли мысли слишком тяжелы... .
"Вот тебе и "Jedem das seine", - думаю я. - Куда поведет тебя дальше твоя дорога, Иван Иванович Смирнов?"
Глава 2. "Я на все пойду!"
Пока мы в карантине, можно побродить по лагерю, приглядеться к людям, понаблюдать за порядками. А порядки здесь такие, что ухо держи остро и думай, думай больше, что к чему.
Как-то на рассвете, незадолго до подъема, я вышел из барака и остановился пораженный. Через край бетонного корыта для мытья обуви перевесилась полосатая человеческая фигура. Ноги подогнуты, голова опущена по уши в грязную воду. Человек не шевелится, явно мертв. Что случилось? Не сам же он сунул голову в это корыто? Подошел ближе. Пострадавший здоровенный детина, упитанный, сильный, на куртке зеленый винкель. Ага, зеленый! Кто же с ним расправился и за что? Свои же уголовники? Возможно, это у них бывает, не потрафил - и каюк. А может, эсэсовцы? Нет, По ночам они не бывают в лагере. А если политические? Тогда я испугался за них, как за своих единомышленников. Что будет, если эсэсовцы дознаются? Вбегаю в барак. Мне надо кому-то сообщить об этом, с кем-то посоветоваться, надо что-то делать. Но в блоке тишина, все еще спят, будто ничего не произошло. Лишь одна голова поднялась с нар и долго смотрела на меня. Я не знал этого человека и не решился ему ничего сказать.
А когда мы вышли на площадку перед блоком по сигналу побудки, труп уже лежал в стороне. Эсэсовцы не обращали на него никакого внимания - кончен человек, и ладно, его вычеркнут из списков. Причины смерти их не интересуют. В лагере каждый день мрут сотни. Сейчас труповозы уберут тело.
Днем украдкой поползли слухи: утопили капо - распорядителя работ одного из филиалов Бухенвальда. Этот капо - уголовник, он бил смертным боем подчиненных ему на работе людей и питался за их счет. Он очень дорожил своим положением капо и выслуживался перед охранниками. Кто утопил его, конечно, никто не знает.
А сегодня ко мне подбежал Яков Никифоров товарищ по тюрьмам в Хильдесгайме и Галле:
- Иван Иванович, что творится! Около соседнего барака зеленые волокут за ноги человека. Приподнимут, а потом бросят лицом на землю. У него уже лица нет, одно кровавое месиво. Добивают, сволочи! Что же делать? Что делать-то?
Я побежал с ним. Около соседнего барака - никого. На месте происшествия только труп в одежде узника. Его лицо в луже крови.
- Идем скорей отсюда, - сказал я Якову. - Нам еще рано вмешиваться в жизнь Бухенвальда. Мы ее не знаем. Надо сначала узнать ее...