На изможденных лицах сквозь слезы пробилась горькая усмешка.
Ответила низкорослая, худощавая - правда, обе они были худенькие Мария:
- Главным образом свеклой, картошка теперь роскошь, о хлебе и говорить нечего...
- Как же дети?
- Немцы даже из детского дома забрали все продукты, обрекли детей на голодную смерть.
- Из больниц тоже...
- Дети набрали в парке каштанов, теперь пекут и едят...
Конечно, люди могли и не знать того, что поведение оккупантов никак не шло вразрез с приказами гитлеровского командования, в частности фельдмаршала Рейхенау: "Снабжение питанием местных жителей и военнопленных является ненужной гуманностью".
Дикий произвол и голод выгнали подруг из Харькова, - да где лучше-то?
На улице любой гестаповец мог взвалить вам на плечи свою ношу, заставить старуху стянуть с него сапоги...
Две подруги-библиотекарши, Мария и Анна, такие хилые, но выносливые, работали на складе, что находился на улице Красина.
Учителя, врачи, инженеры с ног падали, а ворочали тяжелые ящики, таскали на себе всякую кладь - военное снаряжение.
Хозяева вызывали доверие; подруги отдохнули, освоились и теперь охотно рассказывали о своем харьковском житье-бытье.
На складе они были под началом обер-инспектора Мюллера, немолодого уже, сухопарого и долговязого немца. Распоряжения он отдавал скрипучим голосом, очень напоминая этим дергача.
При упоминании о дергаче на истомленных лицах женщин впервые за весь вечер промелькнула спасительная усмешка, которая поддерживала людей в горе, помогала сохранять душевное равновесие, остроту мысли.
Этот обер-инспектор каждое утро, пощупав кур, сыпал им корму и с довольным видом запирал сарайчик. И все шло, надо сказать, довольно гладко.
Однажды в обеденную пору Мюллер в ярости выскочил из сарайчика и набросился с бранью на женщин, которые понять не могли, что вывело из себя начальника. Мюллер неистовствовал, брызгал слюной, обзывал "украинских фрау" последними словами. А людям невдомек, какое событие могло так разъярить начальника, что он потерял всякую власть над собой.
Оказалось, из сарайчика исчезли "яйки", и Мюллеру померещилось, что это дело не миновало женских рук. Он приказал наказать злодеев - лишить их обеда, просяной похлебки.
Подруг это не очень опечалило: раз в день похлебаешь того пойла разве силы прибавится? Некоторые говорили, что в похлебке семена веников. Всяк на свой лад утешал себя.
В те дни в каждом доме хватало своих бед, но мать с дочерью не могли не откликнуться на чужое горе, они слушали рассказчиц с болью в сердце.
Подруги смирились с карой обер-инспектора, хотя одной просяной похлебкой держались на этом свете. Бескровные лица харьковчанок светились умом и твердой волей.
Когда настала обеденная пора, женщины собрались в кружок, сели на ящики. Как дыхание весны, забилась, понеслась вдаль песня... Подруги думали о своем, как бы взывали к защитникам, - и в сердцах пробуждалась надежда, пробивался просвет в черной мгле.
Из подвала выполз Мюллер, ошеломленный уставился на них: голодные женщины поют! Свет перевернулся! Будто и не было сурового наказания! Нет, он их проучит... Живо успокоит!
Он приказывает из подвалов носить тяжелые ящики на пятый этаж. Покрикивает на слабосильных:
- Шнеллер!
Над городом опускается вечер. Женщины просят инспектора отпустить их домой, дорога дальняя, ходить по улицам разрешается только до сумерек, не то патрули могут подстрелить. Инспектор понимает: молчаливое сопротивление сломлено наконец, однако остается неумолим - пойдут, когда он разрешит.
Уже стемнело, когда подруги бежали по Сумской улице к дому. К запоздавшим женщинам приставали солдаты, наперебой зазывали на ночь:
- Ком шляфен...
Подруги испуганно жались одна к другой, отмалчивались.
Солдаты обещали за ласку щедрые подарки, сначала брот (хлеб), а когда подруги прибавляли шагу, - буттер (масло), если же и это не помогало марки.
Упорнее других преследовал подруг мешковатый солдат, никак не понимавший, почему страх и голод не сломили этих женщин. Похотливо ощупывая их взглядом с ног до головы, он настойчиво убеждал, что Фриц гут любит, Фриц ездит в Богодухов за продуктами и по этому случаю надеется на их сговорчивость. Он даже может на машине отвезти за солью - с тачкой далеко не уйдешь, а из поезда турнуть могут.
Когда же и тут женщины промолчали, только чаще застучали каблуками, солдат грубо выругался.
Так, сквозь строй надругательств и унижений, проходил день за днем в Харькове. Чтобы не погибнуть с голоду, и отправились подруги в село...
Усталых женщин валил сон, Текля не стала посвящать их в здешние порядки, - что зря пугать людей, ставших ей такими родными? В горестном молчании она стелила постель.
20
Строго наказав караульным, двум старикам, чтобы стерегли как зеницу ока сельскую управу, - как бы кто часом не повыколол глаза фюрерам, Селивон отправился в поход. Разве не его обязанность знать, что творится под каждой крышей? Все подчинено ему - мысли и желания, сон и веселье... Больше всех дрожат, заслышав имя Селивона, семьи активистов.
Не то ночь, не то страх накрыл село. А глухая ночь - приволье для молодецких затей. Буйная кровь в Тихоне так и кипит. Тихон властвует над деревенскими закутками, оврагами, над зарослями, что тянутся по-над Пслом. Под его рукой отряд полиции. Все подвластно ему, просится, молится. Девушки просят: выручи от неметчины! Тихон принимается "выручать". Хочет карает, хочет - милует. С самим Куртом запанибрата, Куртом отмеченный, всегда рад услужить ефрейтору, девушек на выбор берут... На страже нового порядка поставлены, не жалея жизни служат рейху, лишь бы своим усердием снискать внимание гестапо и зондерфюрера... Ведь недаром за убитого немца расстреливают сто крестьян! Голова полицая, правда, идет дешевле, расстреливают всего десятерых...
В доме все спали крепким сном. Зеленоватый луч осветил земляной пол, побежал по хате. Раздался громкий стук в дверь. Услышав властный голос старосты, Мавра кинулась в сени. В ту пору люди не раздевались, даже обуви не снимали. Текля засветила лампу. Грузная фигура старосты загородила дверь. За старостой ввалились Тихон с винтовкой и ефрейтор Курт с автоматом. Лоснились сытые лица. Хату обдало водочным перегаром. Стояли у порога, супя брови, в грозном молчании, словно выжидали, не то раздумывали, устрашающе водили по хате глазами. Все вокруг запугано, падает ниц перед ними, все покоряется им - день и ночь, - люди не имеют права усмехнуться без их разрешения! Убедившись, что ему не грозит никакой опасности, ефрейтор Курт выступил вперед. Кружило голову ощущение безграничной своей власти... Брезгливо водил по углам глазами - над шестом развешены валенки...
Мать с дочерью приникли друг к другу, Мавра встревоженно смотрела на начальников, - уж, верно, не с добром пришли. Те молчали.
Селивон шагнул к Текле, обдал водочным перегаром, испытующе поводил глазами по ее бескровному лицу. "Гм, да", - протянул загадочно. Усмехнулся, подмигнул, кивнув в ее сторону, - полюбуйтесь, дескать, на эту зловредную бабу. Уставилась, как на диво какое, на начальников, и не сморгнет, будто ей дела нет, что в их руках жизнь человеческая!
Было время, гремела на всю округу, Москва и та ее пригрела, газеты прославляли, радио жужжало - потешался над Теклей староста. Одним взмахом руки перевернула тогда Селивонову судьбу! А Селивон и в огне не горит, и в воде не тонет...
Староста, как и положено человеку государственному, не стал больше канитель разводить.
- Пришла бумага из гестапы, - объявил он Текле, - чтобы снять с тебя автобиографию...
Подметив, что это ничуть не подействовало на Теклю, Селивон вышел из себя:
- Земля гудит, а ты что? Помогаешь Красной Армии? Партизанишь?
Тихону не терпится доказать, что и он не безголосый в этом доме. Он тоже накинулся на молодицу:
- Допрежь активисткой была!
Селивон:
- Советскую власть защищала!
Тихон:
- Депутаткой была, на конференции ездила!