- Папа, милый, как хорошо, что ты меня вспомнил!
Голос у Гюльасер не изменился, и дыхание ее все такое же родное, посапывающее. Старика словно разбудили, он узнал свою Гюльасер. Исчезли все ее наряды и украшения, исчезла ее отчужденность, осталась шаловливая по-прежнему девчонка, любящая и ласкающая своего отца.
Они отошли в сторону и сели на камень в тени обрыва. Хотя и много накопилось у них всего на душе и это накопившееся сквозило в их взглядах, но они молчали. Годжа безотрывно глядел на дочку и понимал, что никогда уж не будет у него худенькой, загорелой, исцарапанной, ласковой Гюльасер. Никогда эта женщина, сидящая перед ним, не будет бегать босой, собирать съедобные травы, подметать землянку отца. Никогда не вернется она в отцовский дом. Только сейчас Годжа осознал, что дочь потеряна навсегда, безвозвратно, но вот что странно: как будто он не знал, огорчаться или радоваться.
Гюльасер сделалось неловко под печальным взглядом отца. Она поправила келагай на голове, еще больше спрятала ноги под длинное платье.
- Почему ты так смотришь на меня?
- Сам не знаю. Надо бы сказать тебе что-нибудь, а слов не нахожу.
Гюльасер тоже оглядела отца. Спина его сгорбилась за эти месяцы, борода стала совсем белой, а лицо увяло. Глаза совсем выцвели и стали водянистыми. Одежда превратилась в лохмотья. Воротник нижней рубашки почернел, словно бы истлел. Пуговицы болтались, едва держась. По всему видно: с тех пор как она ушла из дому, никто не стирал одежду отца, никто не смотрел за ним. Невольно перевела она взгляд на свои шелковые и атласные одежды, и сердце ее болезненно сжалось. И надо же было ей так разодеться, идя сюда. Могла бы набросить на себя что-нибудь поскромнее. Хотелось обрадовать отца, показать, что она не бедствует, живет хорошо. Но плохо не это, а то, что с тех пор ни разу не вспомнила об отце. Давно надо было бы взять кое-что из Шамхаловых вещей и отнести старику. Шамхал не рассердился бы за это, да и отец, наверное, взял бы вещи зятя. Что ни говори, а родня. Давно пора им помириться и жить по-человечески, дружно, ходить в гости. Что толку в этой вражде? Но и сама виновата. Могла бы давно уж уговорить Шамхала. При хороших отношениях и все остальное хорошо. "Я бы ходила домой, помогала бы старику, и он не страдал бы так, как сейчас".
Гюльасер достала из кофты иголку с ниткой.
- Дай я пришью, папа!
- Что, дочка?
- Пуговицы к рубашке.
Годжа перевел взгляд с дочери на свою грязную с торчащими пуговицами рубашку и покраснел. Ему стало стыдно, что он так огорчил свою дочь. Впервые в жизни предстал перед ней бедным, в лохмотьях и унизил свое человеческое, отцовское достоинство. Он начал неловко прикрывать рукой рваные места на рубашке.
- Не надо, дочка, не стоит. Чего там шить-то рванину...
- Да ты разденься, я хоть пуговицы пришью.
- Не надо, оставь.
- Ну ладно, не раздевайся, если не хочешь, я и на тебе пришью.
Пальцы Гюльасер расстегнули ему пуговицы. Оба они стали чувствовать себя свободнее. Гюльасер, как бывало, стала шутить, чтобы развеселить помрачневшего отца:
- Возьми в зубы прутик, папа, а то оклевещут тебя.
Он улыбнулся:
- Прошло то время, когда меня могли оклеветать. Теперь ничего не будет.
Гюльасер укрепила пуговицы и, склонив голову, зубами оторвала нитку.
- Кто вам стирает?
- Сами кое-как прополаскиваем.
- И Черкез тоже?
В ответ на удивление дочери старику захотелось подразнить ее, как бывало раньше:
- Ты что думаешь, твой брат Черкез не может сам стирать белье, как я?
- Я не то хотела сказать...
Гюльасер нахмурилась. Молчал и старик.
- А как он, Черкез?..
- Ничего, неплохо. Но он зол на тебя, дочка.
- В чем же я виновата?
- Так-то так, но ты нас оставила сиротами.
Гюльасер сперва хотела сказать: "На пять дней раньше, на пять дней позже, все равно я должна была уйти". Но раздумала и сменила разговор:
- Что ты думаешь, папа, о Черкезе? Не хочешь его женить?
- С ним об этом и говорить трудно, дитя мое. Не знаю, что делать.
Как бы ни была им приятна эта беседа, но Салатын, как условились, увидев, что идут люди к реке, бросила в воду камень. Гюльасер поняла этот знак и, обняв отца за шею, быстро поцеловала его.
- Не обижайся, папа, я должна идти. А то Шамхал узнает. Завтра в полдень я опять буду здесь ждать тебя. Собери все белье и принеси, я постираю. Приготовлю вам и еду. Слышишь?
- Не трудись, дочка, ничего нам не надо.
- Я на тебя обижусь навсегда, если ты откажешься. Завтра обязательно приходи. Я скажу тебе кое-что и другое.
Годжа не хотел обижать дочь:
- Ладно, посмотрим.
- Не посмотрим, а обязательно приходи.
Гюльасер встала, встал и Годжа. Поднял с земли свою папаху и отряхнул ее. Гюльасер, вытерев слезы, хотела побежать к Салатын, стоявшей около кувшинов. Годжа, вдруг растрогавшись, как ребенок, преградил дочери путь:
- Дай я еще раз поцелую тебя, дитя мое. На мир нет надежды.
Гюльасер, едва сдерживая плач, поцеловала отца. Заплакала и Салатыи.
1 Дан и тебя поцелую, дитя мое. Пусть бог даст тебе все, что желаешь.
2 Спасибо, дядя Годжа.
После того, как девушки ушли, Годжа долго смотрел на пенящиеся воды Куры, кружащиеся вокруг островков, на волны и водовороты, засасывающие даже целые деревья. Затем он перевел взгляд на скалу, вершина которой чуть не касалась облаков. Под этой скалой его ожидала лодка, которая вот уже пятьдесят лет делит с ним многие невзгоды, ныряя по бурным пенистым водам могучей реки..
8
В полдень на проселочную дорогу около Горькой долины выехали казаки на конях. Вслед за ними поднялся на бугор фаэтон с колокольчиками. За фаэтоном показались двумя рядами всадники. Зацокали подковы по камням, чуть поднялась пыль. Кони были, как на подбор, высокие, сытые. В лохматых папахах длиннобородые казаки приседали в седлах, припшорявая коней. Гейтепинцы в тревоге наблюдали за подъехавшими к деревне. Мальчишки забрались на крыши. Сверкали на солнце рукоятки длинных сабель, стволы винтовок. Черный лаковый фаэтон тоже блестел на солнце. Да и сидящие в нем как будто были одеты в золото: сверкали их плечи и груди. Казаки проехали мимо села, и гейтепинцы, решив, что они направляются в Тифлис, успокоились. Но всадники неожиданно остановились перед заезжим домом.
Ахмед, увидев вооруженных казаков, вспомнил Петербург, и недобрый холодок пронзил его. Не зная, зачем появились здесь казаки, он насторожился в ожидании неприятностей. Длиннобородый, широкоплечи с плеткой в руке казак сошел с коня, подошел к Ахмеду, неожиданно закричал:
- Эй, татар, яхши-яман, клади карман. Ни бильмез, ни бум-бум!
Оскорбительные слова встряхнули Ахмеда. Он подтянулся и на чистом русском языке спросил:
- Что изволите?
Казак смутился. Ахмед заметил его растерянность и еще решительнее сказал:
- Пожалуйста, я вас слушаю.
Казаку пришлось сменить тон.
- Покажи комнаты. Разве не видишь, приехал пристав.
Ахмед повел их в дом. Они внимательно осмотрели все комнаты. Тот же казак, увидев скамейки, черную доску и карту, опять спросил:
- Что это такое?
- Вы сами видите.
- Здесь заезжий дом или школа?
- Заезжий дом.
- Тогда зачем эти вещи?
- Нужно.
- "Нужно, нужно"... Разве трудно ответить? Убери отсюда все эти скамейки.
Между тем казаки взяли себе стулья и расселись на веранде. Пристав и его сопровождающие расстегнули кители, вытирали платками потные шеи. Пристав вытер пот и с бритой своей головы. Ветерок, долетающий с Куры, едва шевелил травы и цветы.
Казаки, не спрашивая ничего у Ахмеда, забрали скошенную им вчера траву и отдали ее своим лошадям.