Но Алексей Максимович уже перешел к делу:
— Пришел доложить о проделанной работе. Мне поручили заняться выколупливанием из зародыша верного пролетарскому делу человека. Как и было предложено дорогим нашим академиком Трофимом Денисовичем Лысенко.
— Вот как? — удивился я.
— Нами выработаны критерии и составлен план работы. Если вы не возражаете, я бы ознакомил вас с содержательной частью…
— Весьма заинтригован…
— Партия поручила нам создать библиотеку произведений гениев мировой литературы, чье творчество имело бы воспитательное значение, и при этом не оказывало разлагающего влияния на неокрепшие организмы наших тружеников. Сейчас книжки классиков проходят жесткий отбор на соответствие нашим идеалам. К сожалению, мало кто из так называемых классиков задумывался о том, как их сочинения отразятся на классовой борьбе. Нам приходится кое-что подправлять. По счастью, практика художественного перевода в нашем Союзе ССР позволяет справиться с подобными трудностями. Мы им всем классовое чутье повставляли, а буржуазное нытье повыбрасывали. Что называется — расставили акценты… Получилось очень хорошо, по-моему.
— Постойте, постойте, к чему это приведет…
— Не извольте волноваться. Проведена проверка. Мной лично подготовлен перевод «Фауста» Гете. Сюжетик уложился в полтора печатных листа — объемная вещица. Рукопись я отнес на подпись к светочу нашему, правофланговому советского строя — Иосифу Виссарионовичу Сталину — на проверку. Нужна мне была поддержка кормчего социалистической литературы и критические замечания гения народов.
Я автоматически кивнул, плохо соображая, куда он клонит.
— Наш всенародно любимый друг писателей отнесся ко мне с той человеческой теплотой, которая, как ничто другое, возвышает его. Он не прогнал меня и даже не заругался. Не-ет… Иосиф Виссарионович внимательно ознакомился с представленным трудом.
— Ну и?
— Мне неловко. Но я должен обнародовать отзыв этого величайшего в истории человечества мудреца. Вождь сказал следующее, я записал на бумажке, чтобы не забыть: «Ну и дрянь этот «Фауст», даже твоя «Старуха Изыргиль» посильнее будет…» Мне неловко, но я должен быть честен.
Я содрогнулся.
— Разрешите работать дальше? — попросил непревзойденный мастер социалистического реализма.
— Разрешаю, — в замешательстве прошептал я.
*
С некоторых пор я стал замечать, что отношение ко мне со стороны кремлевских обитателей стало меняться каким-то совершенно неправдоподобным образом, словно почуяли они во мне что-то иррационально человеческое, неподвластное номенклатурной шкале ценностей. И потянулся ко мне народ: секретари, простые служащие и даже руководящие работники. Они приходили ко мне со своими рассказами, словно я был той последней инстанцией, где их могли выслушать, не проверяя на соответствие, и даже посочувствовать, если это требовалось.
Думаю, все дело было в том, что я не был членом партии, а следовательно был не опасен, даже в чем-то забавен, как мартышка в зоосаде. Я относился к этим посещениям доброжелательно. Мне было интересно знакомиться с новыми людьми и их проблемами. К тому же, общение с людьми иногда существенно помогало в моей работе над монографией. У муравьев и людей очень много общего: правда, муравьи, без сомнения, гораздо сильнее людей любили свободу и никогда не останавливались на полпути, когда требовалось шевельнуть ради нее усиком. Людям есть чему поучиться у диких муравьев.
Особенно часто заглядывал ко мне в кабинет Семен Михайлович Буденный.
— Хорошо здесь у тебя, Григорий, — начал он однажды свой рассказ, видно, воспоминания детства на какой-то час пробили его закованную былинным кавалерийским прошлым душу. — Гляжу я на тебя и думаю — каково это быть писарчуковым сынком? Ведь у тебя батька-то писарчуком был… Наверное, и грамоте учил, и в школу заставлял ходить. Так и говорил: иди сынок в школу, а то вожжами пройдусь, — сидеть не сможешь. Чудно! Кажется мне, что он добрый был и веселый. А мой папаня был серьезным мужчиной. Шуток не терпел, но тоже хотел мне хорошего. Бывало, чуть что — хватается за хворостину и бегает за мной по двору, пока не поймает. А знаешь ли ты, Григорий, что такое хворостина? Наша настоящая казацкая хворостина? Это, Григорий, такая ветка без листиков. В общем, кусок дерева, своего рода бревно, но не толстое… так, пальца в три толщиной. Отмочит, бывало, папаня такую хворостину в воде, а потом учит меня, мальца, уму-разуму…
В этот момент в кабинет вошел товарищ А… Семен Михайлович Буденный вскочил и вытянулся по стойке «смирно».
— Вольно, — скомандовал товарищ А… — Продолжайте, Семен Михайлович…
Семен Михайлович готов был продолжать и без специального разрешения. А товарищ А. скромно уселся в уголок и, подперев голову рукой, стал слушать.
— Папаша очень хотел сделать из меня настоящего казака. Вспоминать страшно, какое громадное количество хворостин ему для этого понадобилось. И вот что получилось. Не буду хвастать, но про меня уже и песни сочинили, и книжки, а один мужик написал пьесу, честное слово. Никто лучше меня не выполняет команды «кругом», «налево» и «смирно»… Я кого хочешь на соревнование вызову, а там… Да нет, лучшего поворачивальщика, чем я, вы нигде не найдете.
Я сочувственно покивал головой.
— Однако пойду я, пора приниматься за государственные дела, в моем ведомстве без опытного командира никак нельзя, — с этими словами Семен Михайлович выскочил из кабинета.
Товарищ А. проводил его долгим немигающим взглядом, что-то мне во всей этой истории не понравилось.
*
На следующий день история с детскими воспоминаниями Семена Михайловича Буденного получила свое неожиданное продолжение. Меня вызвал товарищ А… Он был явно не в духе. Можно было подумать, что он получил взбучку от вышестоящих товарищей. Но на самом деле причина его озабоченности оказалась еще более экзотической, — он задумался. Большая политика заставляла его совершать судьбоносные поступки, а, следовательно, связывать свое имя с определенным набором решений. А это было чревато осложнениями, поэтому товарищу А. хотелось со мной посоветоваться.
— Не кажется ли тебе, Григорий, что у нашего дорогого Семена Михайловича поехала крыша?
— Простите?
— Ну, скрючились мозги, хрюкнулись извилины…
— Не понимаю…
— Ладно, скажу без обиняков, — не кажется ли тебе, что у товарища Буденного нервный срыв, и он окончательно свихнулся?
— Никогда об этом не задумывался, — сознался я.
— Это не входит в твои служебные обязанности. Мне — положено, вот я и задумался. Пришло, надо понимать, время принимать решение. Есть мнение, что на место героя гражданской войны следует назначить другого, более подходящего человека.
— Как это?
— Как это делалось до сих пор.
— Вы хотите сказать, что героев гражданской войны назначали на заседаниях Политбюро уже в двадцатые годы?
— Но нельзя же было оставлять такое важное идеологическое решение без контроля. Мало ли кто там шашкой махал, а вот достоин ли он — стало понятно только теперь. Кстати, и Семена Михайловича назначили героем точно таким же политическим решением.
— Но разве это возможно?
— Вам, беспартийным, бывает трудно разобраться в диалектике природы. Прошлого ведь не существует. Странно, Григорий, что я должен тебе это разъяснять. История — это идеологически выдержанные рассказики, утвержденные на Политбюро. А прошлого не существует. Может ли существовать прошлое у народа, который не помнит, что было две недели назад?
— Вы так не любите свой народ?
— Что это еще за народ такой? Организмы, из которых время от времени вылупляются правильные люди. Те, что подчиняются нашим правилам.
— Требовать этого от людей довольно сложно. Не могут они быть правильными в том смысле, который вы вкладываете в это слово.
— Не могут? Это их обязанность. Считаешь, что не так?
— Считаю, что не так.
— Ты здесь на птичьих правах, поэтому кроме ущербности твое положение содержит и нечто положительное, — ты имеешь право считать по-своему, в основном потому, что твоим мнением никто не интересуется. Но это поэзия, лирика. А проза жизни заключается в том, что сейчас я дам тебе задание, и ты его выполнишь. Качественно и в срок. Мы отберем нового кандидата в герои гражданской войны, а твоя задача — придать процессу логическую законченность и доказательность.