Выбрать главу

- У последней женщины, которую задушили в профилактории, родственник тоже умер от сердечной недостаточности, - не совсем уверенно проговорила я. - Это был не тот случай, но... Может быть, это каким-то образом повлияло на то, что именно её избрали в качестве жертвы? Я, правда, пока не представляю, каким именно образом...

- Возможно. Очень возможно... В таком случае, на месте милиции я бы поинтересовался тем, были ли смерти от сердечно-сосудистых заболеваний в семье этой девушки - Кати Силантьевой. Н-да... Милиция... Какой кошмар. Остается молиться о том, чтобы наши доблестные органы так никогда это дело до конца и не распутали. Бедная Маринка! Сначала я, потом мать... Чудовищно... И эти "Едоки картофеля"! В свете гибели последней женщины все выглядит по другому. "Ночное кафе"...

- Кстати, о "Ночном кафе"... Вы знаете, я так до конца и не поняла, почему она оставила рядом с бильярдными шарами кисть? Картошка - понятно "Едоки картофеля", бинт и трубка - "Автопортрет с перевязанным ухом", семечки - "Подсолнухи", виноград - "Красные виноградники в Арле". А вот кисть? Я бы поняла еще, если бы шары и кий, или шары и бутылка... Мне сначала даже казалось, что, может быть, это какая-то другая картина? Та, которой я не знаю? Но и вы говорите тоже...

- Кисть? - Говоров усмехнулся. - Кисть - это намек на Гогена. Помните бармена возле бильярдного стола? Вглядитесь повнимательнее в его черты. Винсент рисовал Гогена: тот как раз примерно в это время приезжал к нему в Арль. Период их дружбы и сотрудничества... Художник - кисть. Дверь в ярко освещенный коридор, дверь в никуда. Художник рядом с бильярдным столом, и кий, кстати, указывающий именно на эту дверь...

Он сказал это так просто и страшно, что у меня по спине побежали мурашки. Куда там моим "Харминам" с "Ириадами", и тени неизвестного, падающей в круг света! "Ночное кафе". Пять темных, неясных фигур вдоль стен. Бармен в белом посредине. И, действительно, эта дверь. Распахнутая, страшная дверь. А рядом на стене - часы...

Видимо что-то такое отразилось на моем лице, потому что Андрей, уже не опасаясь испачкаться в крошках, поставил оба локтя на стол, сцепил пальцы в замок и тихо проговорил:

- Ван Гог - это, вообще, мистика. Страшная вещь... Вы не знаете, как он писал в своих дневниках? "Я ощущаю огонь в себе, который не могу потушить и который я вынужден поддерживать, хотя и не знаю, к какой цели он приведет меня"...

- Знаем, - мрачно отозвался Митрошкин. - Тоже книжки читали.

- Да? А я вот как раз читал немного. Нет, когда-то в студенчестве... Черт! Кто бы мог подумать, что все так обернется? Так страшно, жутко... Мне ведь ещё и Матисс нравился, но не так сильно. Н-да... Ван Гог.

Он сидел и смотрел прямо перед собой, как, наверное, и в тот день, когда его разыскала Ольга Григорьевна. Руки у него были красивые и сильные, с длинными пальцами и выступающими синими прожилками. Хорошая коричневая дубленка, светлое кашне. А мне почему-то вспомнился мальчик, который ухаживал за мной ещё в училище. Он тоже хорошо выглядел и хорошо одевался. С особым мужским шиком, без глупого пижонства. Но его отчего-то не уважали, и я, тогда ещё семнадцатилетняя дура, безошибочно чувствовала, что случись что - напади, например, на нас хулиганы в темном переулке - он непременно убежит, и не защитит меня этими вот по-мужски красивыми руками, и не разобьют часы на его широком, крепком запястье, не подпортят киношную физиономию с прямым носом и жестким прищуром глаз. Он просто убежит и все...

- Так, значит, ты все-таки не женился второй раз? - спросил Леха, хотя спрашивать что-либо уже было бессмысленно.

- Нет, - Говоров мотнул головой.

- Но передать Маринке все равно ничего не хочешь?

- А зачем?

- Затем, что она была твоей женой. Затем, что она ждет.

Он вздохнул и пригладил волосы ото лба к затылку. Мне почему-то показалось, что Андрей снова видит перед собой покойную тещу. Во всяком случае, заговорил он так, будто обращался к ней - упрямой, ненавидящей и не желающей ничего понимать:

- Рано или поздно все откроется. Если бы с Ольгой Григорьевной не случилось этого несчастья, если бы она не сошла с ума, если бы не было этих двух последних трупов, тогда сказочка про героя могла бы и прокатить. Но рано или поздно все откроется!

- Маринка уверена, что вслед за тобой убивать начал какой-то маньяк.

- И все равно, в конце концов, все всплывет. А рядом с ней уже не будет матери, которая сможет, брызжа слюной, убедить в том, что я просто выкрутился... От кого вы хотите передать ей привет? От подлеца, который не смог не то что убить этих мерзавцев, но даже и утопиться? Ей и так остается верить в мое геройство от силы месяца два, три... Впрочем, если считаете нужным, можете ей все рассказать. Марина имеет право знать правду обо мне и о своей матери.

- Мы не будем ничего рассказывать, - уронил Митрошкин. - Можешь успокоиться. Если тебе, конечно, это не все равно... Пока! Живи спокойно, товарищ Сергиенко. А нам пора. Вечерняя репетиция, знаете ли.

Он схватил меня за руку, не дав даже поправить берет, и поволок к выходу. У порога я обернулась. Говоров по-прежнему сидел, откинувшись на спинку стула, и смотрел на свои вытянутые руки и на красивые пальцы, сцепленные в замок. Глаза у него были пустые и темные. Подбородок едва заметно подрагивал. Он казался жалким и ничтожным, но ему не было "все равно"...

Глава четырнадцатая, в которой мне приходится снова обратиться к Олегу Селиверстову, и все, вроде бы, встает на свои места.

На репетиции я, понятное дело, отработала просто отвратительно. Слюсарев, мечась из угла в угол, обещал меня убить, казнить, четвертовать, и уверял, что от безжизненного тела скорее можно добиться желаемого результата, чем от меня. За один вечер я узнала о том, что страдаю размягчением мозгов, хроническим столбняком, склерозом, а так же даже и близко не представляю, что такое - быть актрисой.

По дороге в Люберцы Митрошкин успокаивал меня как мог, хотя и сам пребывал в отвратительном настроении:

- Не обращай на него внимания. Методы у него такие. Просто разогреть тебя пытается и, кроме того, он хам... Если хочешь, я могу с ним поговорить, но, вообще-то, это будет выглядеть глупо. Можно, конечно, у него на улице закурить попросить, а потом морду набить.

- Перестань, - я устало морщилась. - Тоже мне, персона - Валерий Слюсарев - чтобы ещё о нем думать! Табаков! Любимов! Товстоногов, блин!.. Не в нем дело. У меня Говоров из головы не идет. Теоретически я его могу понять а практически чувствую, что он - ну, редкостное дерьмо! Что твоя Марина в нем нашла?

- Да, хрен с ним, с Говоровым, - Леха сощурился, чуть отвел голову в сторону и заправил выбившуюся прядь мне за ухо. - Вот тетя Оля - это да... Кто бы мог подумать! Даже перед смертью! Она ведь чувствовала, что дочь её возненавидеть может, а все поливала грязью этого мудака. Чтобы Маринка только не подумала, чтобы ей, не дай бог, даже в голову не закралось!.. Зато теперь тетя Оля злая, несправедливая и чокнутая, а этот козел - весь в белом и на белом коне! Народный мститель, мать его!

- Ты предлагаешь ей рассказать?

- Ничего я не предлагаю. Что, в самом деле, изменится? Мать она все равно любит, что бы там ни было. А так и Андрея возненавидит, и себя до самой смерти не простит... Он - простое говно, понимаешь? А Ольга Григорьевна... Ведь все-таки она убила Галину Александровну. И девчонку совсем молоденькую. Так что ангельские крылышки к ней все равно не приклеишь... Теперь, действительно, надо обо всем этом забыть. Маринке ничего не грозит, таинственного маньяка в природе не существует, "Едоками картофеля" началось, "Ночным кафе" закончилось.