Ель долголетняя на горном склоне
гордую к небу вершину подъемлет,
под топором задрожит и застонет
и, распростершись, рухнет на землю.
Чащею тур разъяренный несется,
все на пути своем сокрушая,
но под ударом копья пошатнется,
ревом окрестности оглашая.
Так и разбойник, сраженный той вестью,
в ужасе диком, в смертельной тревоге
стонет и корчится, павши на месте,
и обнимает страннику ноги.
«О, посоветуй, избранник божий,
как избежать мне адского ложа!»
«Ты не меня умоляй! Я — такой же
червь, как и ты, перед богом ничтожный,
также б погиб я без милости божьей,
богу покайся, пока не поздно».
«Как же мне каяться? Глянь на дубину,
видишь без счета на ней зарубок,
ими отмечены все мои вины, —
столько их, сколько ран было на трупах.
Странник склонился к дубине Загоржа,—
ствол, что из яблони,—камня был тверже-—
В скалу с размаху вогнал он дубину,
как тонкий прутик ивовый в тину.
«Здесь ты скорей опустись на колени,
перед свидетельством злых преступлений,
здесь без питья, и без сна, и без пищи
стой, созерцая злодейств твоих тысячи,
кайся в них богу средь слез и молений.
Тяжесть вины твоей беспримерна,
смыть ее карой нельзя наивысшей,
но милосердие божье — безмерно!
Стой здесь, склонивши колени до срока,
как возвращусь я по милости бога».
Странник, промолвивши так, удалился.
И на колени Загорж опустился,
и позабывши про жажду и голод,
небо о милости он умоляет.
Осень проходит, зима наступает,
а Загорж все на коленях в смиреньи,
каясь, ждет странника возвращенья.
Тот не идет ни зимою, ни летом.
Боже, воззри на раскаянье это!
V
Уж девяносто годин пролетели:
многое в мире они изменили:
дети дней прежних уже постарели,
стали седыми, приблизясь к могиле,
но и седых-то осталось не много:
кончилась их на погосте дорога.
Все изменило протекшее время —
новые лица и новое племя.
Только лишь солнышко в небе высоком,
как на минувшие поколенья,
и на тебя оно — без измененья —
тем же глядит нетускнеющим оком.
Снова над миром светлое лето,
ветер над травами пролетает,
песнь соловьиная снова запета,
снова фиалка благоухает.
Дремой лесною, грабовой чащей,
два человека идут, продираясь,
старец, епископский посох держащий,
дряхлостью долу склоненный, дрожащий,
на руку юноши опираясь.
«Сын мой, помедли! Слаба моя выя,
отдыха жаждет душа и покоя,
к предкам усопшим стремлюсь отойти я,—
воля ж господня диктует другое.
Милость господня бессчетна, безгранна,
ею из ада дана мне дорога,
ею я взыскан был непрестанно, —
славит душа моя господа бога.
Твердо я верил в тебя, мой спаситель,
Будь же земля — твоей славы обитель!
Сын мой, я стражду! Взгляни на соседний
холм: там источник прозрачный струится.
Ты принеси мне воды, дай напиться,
чтобы исполнить долг мой последний».
Юноша в глубь удаляется чащи,
вряд ли он сыщет источник журчащий,
дальше идет он лесной гущиною, —
встала скала обомшелой стеною.
Он останавливается перед нею,
и на лице его — светом и тенью —
вспыхивает светлячком удивленье;
дивным он благоуханьем овеян,
невыразимым объят ароматом,
точно стоит перед райским он садом.
И когда юноша, выйдя из чащи,
стал подыматься вверх по ступеням,
странным он был озадачен виденьем;
с яркой весенней листвою шумящей,
яблоня машет навстречу ветвями, —
ветви полны золотыми плодами,
и от плодов тех льется по чаще
райского воздуха запах манящий.
Юноши сердце взыграло при этом,
взор засиял его радостным светом:
«Чудо я вижу! Господь справедливый
старцу в награду создал это диво:
вместо воды он, ему в подкрепленье,
эти плоды возрастил, без сомненья».
К яблоне руку он простирает,
но, не достигши плодов, опускает.
«Не прикасайся, ее не садивший!»—
голоса ропот раздался глухого,
как бы из-под земли выходивший.
Не было вкруг никого здесь живого.
Пень только рядом торчал одинокий,
мох с ежевикой густой обвивался,
да в стороне у заросшей дороги
дуб полусгнивший с дуплом возвышался.