Я выждал недельку-другую и позвонил. Но к телефону никто не подошёл. Правда, Виктор Шалвович и раньше подолгу не брал трубку. Я продолжал упорно звонить. Но никто не взял трубку и на следующий день, и через два дня тоже.
Тогда я встревожился не на шутку, и мы поехали к нему домой. Дверь нам никто не открыл, и мы позвонили соседям.
Вышла женщина и сказала, что Виктор Шалвович умер:
— Недели две назад он почувствовал себя плохо и сам вызвал «скорую». Я как раз вышла в магазин и видела в подъезде, как его забирала «скорая». Он на меня так посмотрел, что мне не по себе стало. Мне показалось, он сказать что-то хотел, да передумал. И там, в больнице, 18 ноября он умер. А вы ему кто будете?
…Странное опустошение охватило меня. Я ехал домой, и сумбурные мысли роились в голове. Я вспоминал, как мы ездили в Шамордино, потом вдруг вспомнились неодобрительные высказывания в мой адрес, долетавшие из музея Окуджава: дескать, якшается с психически больным человеком, выпытывает всё его, бедного, о чём-то…
Да, наверное, он действительно был ненормальным, поскольку был очень обязательным и порядочным, чем резко отличался от большинства из нас. Мы нормальные и поэтому обещаем позвонить завтра, а звоним послезавтра, обещаем встретиться на днях, а вспоминаем об этом через месяц…
Конечно, характер у него был непростой, да и жестокая судьба, наверное, наложила на него свой отпечаток, но главное, что было в этом характере с рождения, — говорить то, что думаешь, и делать так, как сказал.
У Майи Шварц сохранился листочек, на котором Виктор Шалвович написал какой-то текст для психолога. К ним в лабораторию однажды пришёл учёный-психолог, и по его просьбе сотрудники что-то такое написали — для диссертации, что ли, ему это нужно было. И Окуджава написал вот что:
Он подумал, что это непременно должен быть южный город. Только там, на юге, может быть такая чёрная ночь, такая тёплая ночь, такая мягкая ночь. Темнота была живая. Ведь если бы она была не жива, разве могла она так ласково гладить его лицо и руки.
Она хорошо понимала, что ему нужно, и он, постепенно успокаиваясь, шагал всё медленней и свободней, и она, предупредительно уступая ему дорогу, касалась своим бархатом его лба и висков, и голова уже не болела. Он рассмеялся — так ему стало хорошо. Почему он раньше не знал, что южная ночь живая? Он сказал ей что-то весёлое и понял, что она рассмеялась понимающе и дружелюбно.
Он рассказывал ей про себя, а она кивала ему и гладила его плечи и шею. Он сказал, что теперь всю жизнь будет шагать вот так легко и свободно, чувствуя её ласку и нежность, что он забудет с нею страшный мир, в котором был до сих пор. Она продолжала ласкать его, но уже грустно, сочувствующе, и он с тоской понял, что пришло время расставания. Он шёл, повинуясь какой-то силе. Ещё несколько шагов, и в чёрном бархате появился белый прямоугольник, и его вели к нему. Подойдя ближе, он увидел там обычный серый день. На него пахнуло сыростью, и, вглядываясь, он увидел всё, что мечтал забыть. Он попытался остановиться, но понял, что это бесполезно.
Братья распрощались навсегда
Не знаю, помог ли этот рассказ тому психологу в его научной работе, но у меня он вызвал определённые мысли. Мне показалось, что в этом тексте проявилась неутолённая жажда ласки, которой он не видел в своей жизни. В детстве так получилось из-за сложившихся обстоятельств, а потом уже он и сам отвергал любые попытки приласкать его — не привык к этому.
Он давно уже был интересен мне сам по себе, безотносительно к брату. И даже нежность какая-то к нему у меня была. И сочувствие.
А теперь осталось только очень тяжёлое чувство какой-то недоговорённости, недосказанности. И вины.
Всё время спохватываюсь: о чём-то не успел спросить… А главное — что-то не успел сказать. Что-то хорошее, доброе. Всё как-то не было удобного момента. И теперь уже не будет.
И это очень горько.