Только после войны в припадке откровенности тетка рассказала, как привезла с собою несколько бутылок коньяка и еще кое-какие дары, благо было за что ухватиться. Но это стало известно после войны, а тогда, когда о нем забыли, он умудрился записаться в военное училище. Случилось это так. Через два месяца после печального расставания с ротой нагрянули вербовщики, и Андрей попал в артиллерийскую бригаду. Отсюда было до фронта рукой подать, и действительно спустя месяц бригада была брошена на передовую, и там в первом же бою Андрея контузило. После госпиталя он записался в стрелковое училище, чтобы избавиться от тягот солдатской жизни: надоело рыть окопы начальству. Так он подумал и записался, а через неделю пожалел, да было слишком поздно. Это было долговременное училище с жестокой муштрой, от которой Андрей успел отвыкнуть, но вырваться из него было почти невозможно. Тогда Андрей явился к начальству училища и сообщил, что его родители – враги народа. Начальник вздрогнул, но сказал: «Что с того? Сын ведь за отца не отвечает…» – «Так точно, – сказал Андрей, – я понимаю, я просто не хочу, чтобы вы думали, что я скрыл». На следующее утро был приказ об его отчислении, и он отправился в запасной полк».
Конечно, Андрей Шамин – не Булат Окуджава. Подлинная фронтовая биография рядового Окуджавы реконструируется так: с августа по сентябрь 1942 года – карантин в 10-м отдельном запасном минометном дивизионе, в Кахетии (возможно, отсюда впоследствии – «десятый наш десантный батальон»). Затем в том же карантине – после двухмесячного обучения под руководством мрачного сержанта Ланцова – он сам муштрует вновь прибывших, как о том повествуется в рассказе «Уроки музыки». И уже от него достается старым новобранцам, годящимся ему в отцы и мирно спрашивающим его по вечерам, пишут ли ему из дома. А ему не пишут – некому.
С октября 1942 года по 16 декабря (эту дату он называл, говоря о своем ранении) – он на Северо-Кавказском фронте, под Моздоком, в составе минометной бригады 254-го гвардейского кавалерийского полка 5-го гвардейского Донского кавалерийского казачьего корпуса под командованием генерал-майора А. Г. Селиванова. Впоследствии именно этот факт – служба в Донском корпусе – будет отображен при его публикации в газете «Боец РККА», где у него летом 1945 года появилась даже собственная рубрика: «Красноармеец Окуджава попал в этот корпус в разгар войны с немецкими захватчиками. С ним сроднился он, с ним прошел с жаркими боями не одну сотню километров. Только после тяжелого ранения тов. Окуджава покинул боевых товарищей и впоследствии, после излечения в госпитале, был демобилизован».
Этот период – сильно приукрашенный в редакционной врезке – как раз и описан в повести «Будь здоров, школяр!», в которую вместился почти весь собственно фронтовой опыт Окуджавы; это описание точно совпадает с его ранними стихами о войне – в частности, с «Первым днем на передовой», написанным в 1957 году:
Вспоминая этот же первый день на передовой, он рассказывал на концерте в 1969 году:
– В первый день я попал на передовую. И я, и несколько моих товарищей, такие же, как я, семнадцатилетние, очень бодро и счастливо выглядели. И на груди у нас висели автоматы. И мы шли вперед в расположение нашей батареи. И уже представляли каждый в своем воображении, как мы сейчас будем прекрасно воевать и сражаться. И в тот самый момент, когда наши фантазии достигли кульминации, вдруг разорвалась мина, и мы все упали на землю, потому что полагалось падать. Но мы упали, как полагалось, а мина-то упала от нас на расстоянии полукилометра. Потом все, кто находился поблизости, шли мимо нас, а мы лежали. Все проходили по своим делам, а мы лежали. Потом мы услышали смех над собой.
Подняли головы. Поняли, что пора уже вставать. Встали и тоже пошли. Это было первое наше боевое крещение. Тогда я первый раз узнал, что я трус. Первый раз. Кстати, должен вам сказать, что до этого я считал себя очень храбрым человеком, и все, кто был со мной, считали себя самыми храбрыми. Все, кто были со мной, – они тоже боялись: одни показывали вид, другие не показывали – все боялись. Это меня немножечко утешило.
16 декабря он был ранен, и ранение это подробно описано в «Школяре»:
«А Сашка по одной швыряет ложки. Размахивается и швыряет. И вдруг одна ложка попадает мне в ногу. Как это получилось, понять не могу.
– Больно, – говорю я, – что ты ложки раскидываешь?
– А я не в тебя, – говорит Сашка.
А ноге все больней и больней. Я хочу встать, но левая нога моя не выпрямляется.
– Ты что? – спрашивает Коля.
– Что-то нога не выпрямляется, – говорю я, – больно очень.
Он осматривает ногу.
– Снимай-ка ватные штаны, – приказывает он.
– Что ты, что ты, – говорю я, – зачем это? Меня ж не ранило, не задело даже… – Но мне страшно уже. Где-то там, внутри, под сердцем, что-то противно копошится.
– Снимай, говорю, гад!
Я опускаю стеганые ватные штаны. Левое бедро в крови. В белой кальсонине маленькая черная дырочка, и оттуда ползет кровь… Моя кровь… А боль затухает… только голова кружится. И тошнит немного.
– Это ложкой, да? – испуганно спрашивает Сашка. – Что же это такое?
– «Рама», – говорит Коля, – хорошо, что не в голову.
Ранен!.. Как же это так? Ни боя, ничего. В тишине вечерней. Грудью на дот не бросался. В штыки не ходил. Коля уходит куда-то, приходит, снова уходит. Нога не распрямляется.
– Жилу задело, – говорит Сашка.
– Что ж никто не идет? – спрашиваю я. – Я ведь кровью истеку.
– Ничего, крови хватит. Ты вот прислонись-ка, полежи.
Приходит Коля. Приводит санинструктора. Тот делает укол мне:
– Это чтобы столбняка не было.
Перебинтовывает. Меня кладут на чью-то шинель. Кто-то приходит и уходит. Как-то все уже неинтересно. Я долго лежу. Холода я не чувствую. Я слышу, как Коля кричит:
– Замерзнет человек! Надо в санбат отправлять, а старшина, гад, машину не дает.
Кому это он говорит? А-а, это комбат идет ко мне. Он ничего не говорит. Он смотрит на меня. Может быть, сказать ему, чтобы велел сапоги мне выдать? А впрочем, к чему они мне теперь?.. Подходит полуторка. На ней бочки железные из-под бензина.
– Придется меж бочек устроиться, – слышу я голос комбата.
Какая разница, где устраиваться.
Мне суют в карман какие-то бумаги. Не могу разобрать, кто сует… Какая, впрочем, разница?
– Это документы, – говорит Коля, – в медсанбате сдашь.
Меня кладут в кузов. Пустые бочки, как часовые, стоят вокруг меня. И машина уходит. Все. Я сплю, пока мы едем по дороге, по которой я двигался на север. Я сплю. Без сновидений. Мне тепло и мягко. Бочки окружают меня.