— Знаешь, Ир, мне вдруг показалось, — сказал я, когда капитан сделал паузу, — что подобное могло бы получиться как раз в том мире, где мы с Алексеем геройствовали. По такой примерно схеме — демократизация, что я еще в ходе войны затевал, удалась, после победы «холодной войны» сумели избежать, не спеша реформы в нэповском духе осуществлялись, и получился в итоге некий вариант «социализма с человеческим лицом», как Дубчек планировал или как у Тито. А потом, естественно, товарищ Сталин, то есть я, — помер. Не в пятьдесят третьем, конечно, а за счет крепкого здоровья лет на тридцать позже. И вот когда он все же помер, народ вдруг сообразил: а на кой он вообще нужен, социализм как таковой? Раз в жизни все хорошее как раз за счет отступления от основной идеи и контактов с буржуазным Западом. Опять же по примеру Югославии и Польши могу судить. Ну а те, что мне на смену пришли, с такой постановкой вопроса не согласились и решили в очередной раз гайки подзавернуть, новый «Великий перелом» устроить. Как Сталин в двадцать девятом или Брежнев после Хрущева. А резьба и сорвалась! Итог — налицо.
— Не получается, — сразу, будто уже проиграла этот же вариант, возразила Ирина. — Поцарствуй ты после войны лет хотя бы десять, и страна, и Москва совсем бы по-другому выглядели. И архитектура, и автомобили, и форма у милиции. Ты сам на Белград или Прагу ссылался, там свободы и влияния капитализма совсем чуть-чуть, и то разница какая. Да и люди вокруг уж больно советские, ничего в них от «свободного мира» нет, ни единого штришка, чистое Пошехонье. При твоей власти здесь бы как минимум Западный Берлин был…
— Ну, спасибо на добром слове… — словно невзначай я положил ладонь на ее руку, и это прикосновение вдруг подействовало так…
Я понял, что мне совершенно безразлично, почему мир вокруг меня такой, откуда он взялся и куда идет. Напротив меня сидит прекрасная женщина, желанная, влекущая и так долго недоступная, а я озабочен совершеннейшей ерундой. Согласившись на условия, поставленные ею, позволяя ей сохранять благородство по отношению к человеку, которому она имела неосторожность что-то там пообещать, да и не пообещать, намекнуть только, я лишаю себя и ее последней в нашей жизни естественной, никому не подвластной и ни от кого не зависящей радости. Живу в придуманном мире, выполняю неизвестно кем навязанную мне роль, а того, что только и остается полностью в моей власти, — не делаю! Абсурд еще больший, чем все происходящее и уже происшедшее.
Словно подслушав мои мысли, капитан наконец сменил репертуар и запел песню Дениса Давыдова из фильма про эскадрон гусар…
К его чести следует отметить, что исполнитель он был хороший и ухитрялся держаться так, что его наряд не воспринимался как маскарад или профанация, а просто казалось — вот умеющий петь офицер музицирует на досуге в кругу друзей…
Наверное, потому, что впервые за год я очутился пусть и в странном, но все же человеческом мире, за пределами тесного изолятора, где есть или близкие друзья, или чужаки, инопланетяне, фантомы, а тут меня окружают, как и полагается, самые разные, не всегда симпатичные, но зато другие и, по здешним меркам, наверное, нормальные люди, я вдруг очень отчетливо вспомнил совсем иной вечер.
Мы с Ириной сидели в «Софии», за столиком у окна, на улице начиналась ночь позднего бабьего лета, теплый ветерок шевелил длинные занавески, на эстраде шесть девушек в белых костюмчиках играли на саксофоне, трубе, ударных, еще на аккордеоне, кажется, без всякой электроники, очень миленькие, под настроение, мелодии. «Скоро осень, за окнами август…» и в этом же духе. Я тогда вернулся из очередной командировки, разжился деньгами, рублей чуть ли не шестьдесят за очерк получил, вот мы и пошли в наш любимый ресторан. И была это, как теперь понимаю, самая счастливая в жизни осень. Не омраченная никакими сомнениями, суетными мыслями, проклятыми вопросами. Нам просто очень хорошо было вместе каждый час и каждый день. Да и ночь, смею заметить.
На память я вообще не жалуюсь, но сейчас воспоминание было слишком уж четким. Словно под влиянием галлюциногена. Я прямо наяву видел этот стол, чугунную жаровню, сквозь прорези которой светились гаснущие угли, а под тяжелой крышкой томился «агнешка на шкара», бутылки «Бисера» и «Монастырской избы», а за ними — ее тогдашнее лицо, совсем еще юное (двадцать один год ей тогда был) и настолько прекрасное, что она прикрывала его прядями длинных распущенных волос. Но всего не спрячешь, да и фигура… Я, помнится, прямо зверел от постоянно ощупывавших и раздевавших ее взглядов.