Оноре де Бальзак
Булонский лес и Люксембургский сад
Есть люди, которые по любому поводу создают портрет французской молодежи и при этом описывают целое поколение с такой уверенностью и определенностью, словно речь идет об одном человеке. Самые разнообразные характеры, нравы и умы они выражают одной общей формулой, и, послушав их, можно подумать, будто все, кто не достиг возраста, дающего избирательные права, думают, действуют и живут словно по команде. Но формула эта меняется в зависимости от автора. Отсюда определения самые неожиданные и противоречивые: молодежь серьезна, молодежь легкомысленна; она трудолюбива, она предается безделью; она полна учености, она невежественна; она невоспитанна, она образец прекрасных манер и не знает равных в области хорошего тона и вкуса; она действует, не думая, она думает, не действуя. Одним словом, самых разнообразных определений, какие только можно найти в трудах натуралистов, философов и публицистов, не хватило бы, чтобы обрисовать это многоликое существо, именуемое молодежью.
Если бы живопись могла прийти на помощь слову, я предложил бы последовать примеру добрых людей, которые, желая изобразить Францию, набрасывают на полотне внушительную фигуру женщины с короной на голове, не позабыв при этом о неизбежном голубом платье и белых лилиях. Кто не говорит ничего, говорит все. Сбросив лет десять и переменив пол, эта дама вполне могла бы представить французскую молодежь. Но где найти слова, которые могли бы заменить голубое платье, и какой писатель найдет ту широту мысли, ту удачную неопределенность выражения, которые сообщают картине художника все достоинства алгебраической формулы? Если алгебра не сжалится над литературой, придется отказаться от мысли сочетать столь противоречивые суждения, и французская молодежь будет вынуждена принять в качестве определения письмо г-жи де Севинье[1] о замужестве Мадмуазель[2] и предстать перед судом потомства, которое, подобно г-же де Гриньян, откажется разгадать эту загадку.
Был некогда человек, который брался узнать по выражению лиц, в каком квартале живут встречающиеся ему на пути прохожие. Этот последователь доктора Галля и Лафатера умел по оттенкам физиономии отличать тяжеловесную, ничем не прикрашенную скуку Ботанического сада от более элегантной и цивилизованной скуки Тюильри, жеманные зевки Гентского бульвара — от добросовестной зевоты Петит-Прованса. По его мнению, в каждом квартале царит своя атмосфера, и ее влияния избежать невозможно; в жестах, в походке, в одежде, в звуках голоса человека, родившегося на улице Муфтар или на площади Мобер, невольно отразится какая-то заурядность и тривиальность, которая сразу выдаст, что в краю латинян он только пилигрим.
— Даже одежда, — говорил этот человек, — теряет свой вид в тех гиблых краях: костюм от Штауба не выдержит и двух прогулок в предместье Сен-Жак.
Я не стал бы ручаться головой за справедливость последнего наблюдения, но если наш наблюдатель жив, он, должно быть, не раз улыбнется, читая авторов, которые притязают охватить в одном-единственном определении все бесконечно многообразные оттенки, подмеченные его изощренным глазом в одном и том же городе: несколько грубую роскошь Биржи, готическую простоту Марэ, элегантное высокомерие предместья Сен-Жермен, пошлость предместья Сен-Жак. Такие авторы подобны художнику, который, смешав все времена и все народы, довел бесстрашие анахронизма до того, что в сцене снятия с креста изобразил швейцарских гвардейцев.
Если уж пишут историю всех царствований, то следовало бы написать и историю всех кварталов: я уверен, что потомство от этого только выиграет, ибо в наших торжественных анналах, где описаны генералы, сражения, короли и министры со всеми прелестями хронологии, со всем жаром, присущим стилю «Монитера»[3], обычно о ком-то забывают; и этот кто-то не кто иной, как Джон Буль англичан или Жак Боном французов; иными словами, этот кто-то и есть народ. Но какое разнообразие красок потребуется художнику, чтобы вдохнуть жизнь в великое множество раскрывшихся перед ним картин! Квартал д'Антен и предместье Сент-Антуан; цивилизация и варварство; кафе Вери, которое испортили нам англичане, и скромный ресторанчик Фликото, в котором нечего портить. Вери, имевший честь вызывать несварение желудка у самых славных героев Империи, у всех знаменитостей Реставрации; вековая династия Фликото, которая никогда никому не причиняла несварения желудка, но из поколения в поколение хранила привилегию отравлять сынов Гиппократа и Кюжаса[4]; одним словом, изобилие и голод, роскошь и нищета, изящество Алкивиада и цинизм Диогена; прямо противоположные уклады и нравы, разделенные всего лишь несколькими туазами воды: квартал, улица. Вот что следовало бы изображать, если хочешь дать определение современного общества вообще и французской молодежи в частности.
Вы, кто видел Булонский лес в дни былого великолепия, когда по его аллеям скакали блестящие всадники, а роскошные экипажи словно скользили под зелеными сводами; вы, кто наблюдал этих героев моды в элегантных без вычурности туалетах, их благородную, непринужденную, грациозную осанку, напишите нам яркими красками портрет этой молодежи, целиком отдавшей себя роскоши и наслаждению, молодежи, которая бывает повсюду, где тщеславие может блеснуть своей пышностью, повсюду, где праздность может развеять свою скуку. Смелее! Ваша картина верна, нам известны оригиналы этих портретов, и сам Граммон[5], увидев их, порадовался бы подобным преемникам.
Изящество, безумства, остроумие и долги — вот достояние молодых французов нашего времени! Девятнадцатому веку нечего краснеть перед веками более ранними; не изменились ни милая пустота характера, ни легкость нравов, ни любовь к нарядам и роскоши, в которых обвиняли наших предшественников. Я узнаю достойных сыновей тех, кто, по выражению великого короля, «носил на себе свои поместья и леса».
По вашему мнению, картина закончена, к ней нечего больше прибавить. Однако погодите. Осмелитесь ли вы направить свои шаги в глубь предместья, лежащего по ту сторону Сены? Не остановит ли нас у входа в Люксембургский сад фигура угрюмого и печального ветерана, который подобен времени, стоящему у гробового входа. Кричат дети, бранятся няньки — скорее мимо; вот несколько старых рантье вывели на прогулку свою подагру, свой ревматизм, свою чахотку, свой паралич — мимо, мимо! Люксембургский сад — это место свиданий, скучной, чудаковатой старости и несносного, крикливого детства. Здесь поминутно натыкаешься то на трость, то на ватный капор; это Элизиум подагриков, отечество кормилиц. Лучше провести всю жизнь в Оксерском дилижансе, чем быть высланным в Люксембургский сад.
Теперь поищите-ка в этой тяжелой, леденящей атмосфере ту французскую молодежь, которую вы только что описали столь яркими красками. Где изящество, где элегантность, где роскошь, пленившая ваш взор? Где благородные, непринужденные манеры? Под мешковатой одеждой, падающей тяжелыми неуклюжими складками, которые выдают неопытную руку Штауба чуланов, узнаете ли вы тот образец элегантности, чьи капризы равны закону в царстве Моды? Послушайте их разговоры: где же блестящий диалог, где искусство искупать пустоту содержания изяществом формы, где изысканная болтовня, задевающая все темы, не исчерпывая ни одной, смешивающая без разбора Оперу и мораль, Россини и алжирскую войну, выборы и немецких певцов. Берегитесь! Вы можете здесь услышать ученое обсуждение вопросов права, разъяснение и истолкование какой-нибудь медицинской системы, панегирик Бруссе[6] или апологию Гиппократа, не говоря уж о новостях текущей политики или забавных анекдотах, касающихся белошвеек, басонщиц, портних, модисток, кого угодно — одним словом, о всеобщей истории всех романов квартала. Берегитесь! Ловеласы предместья Сен-Жак — опасные историки! А что будет, если вы последуете за ними к Прокопу[7], который некогда был свидетелем язвительных выходок Пирона и метких ответов Вольтера; если услышите монотонный стук костяшек домино о мраморный столик и почувствуете, как остроумие и веселье гаснут в погоне за двойным очком; вы увидите игроков, которые, нахмурив лбы, следят печальными глазами за костяшкой противника и терпеливо ждут удовольствия.
1
2
5
7