Но Рита молчала, молчал и Андрей.
Так молча пересекли двор. Прошли через проходную.
— Я сейчас вернусь, — сказала Рита вахтерам.
Мужчина в смешной белой панаме и в гетрах звонил по внутреннему телефону и требовал главного инженера.
— Здравствуйте, Викентий Гаврилович, — сказала Рита мужчине.
— Плетнева? Здравствуйте. Не могу дозвониться. Что там с машиной?
— Пожалуйста, обожди, — сказала Рита Андрею.
Андрей отошел в сторону. Начал рассматривать человека в панаме и гетрах.
Рита и человек горячо разговаривали, потом человек снова схватил телефонную трубку. Рита вернулась к Андрею:
— Наш профессор по электродинамике.
— Жуков и бабочек не собирает?
— Кажется, нет, — серьезно ответила Рита. Она сделала вид, что не замечает злости Андрея.
Они вышли из дверей на площадь.
— Пока! — коротко бросил Андрей и повернулся к ней спиной.
Когда они шли еще через двор, он решил, что поступит именно так.
— Погоди, — сказала Рита, и она вдруг задержала его за плечи. — Я тебя люблю.
И теперь он увидел ее спину. Рита уже шла к дверям завода, концы халата резко отлетали от колен. В дверях она обернулась и сказала:
— Никогда не делай глупостей. — Она улыбнулась, подняла руку и тихонько поводила ею из стороны в сторону. Потом уже одними губами она опять сказала: — Я тебя люблю.
Андрей остался стоять у входа на завод. Он смотрел на двери, на орден Трудового Красного Знамени, на стекло и бетон. Он так простоял долго, потому что за это время профессор по электродинамике успел выйти с завода, договорившись, очевидно, обо всем, что ему нужно было, с главным инженером, найти такси и уехать. Андрей стоял и все никак не мог понять, что он должен сейчас сделать, чтобы осталось у него в памяти, как останутся у него в памяти концы сердитого халата, вахтеры, профессор в панаме и в гетрах и он сам — на площади перед входом на этот завод. Нет. Он просто должен сейчас уйти, чтобы сохранить эти слова. Унести их с собой тихо, чтобы где-нибудь, и опять в тишине, рассмотреть их, каждое слово отдельно. Два местоимения и глагол…
Оля Гончарова стояла перед комендантом Татьяной Ивановной.
Татьяна Ивановна раскладывала, как всегда, пасьянс, на этот раз «Эфиопию»: везде на первом месте должны быть карты темных мастей. Около стола Татьяны Ивановны стояли контрабас и виолончель. Ученики оставили инструменты с вечера, как в камере хранения. На столе лежало знакомое увеличительное стекло. Бетховенист-текстолог Гусев уже применяет для изучения фотокопий с тетрадей Бетховена светотехнику. Он выступил в настоящем печатном журнале со своей первой статьей, в которой пытался объяснить, как Бетховен отбирал и обрабатывал музыкальную тему, и что линии различной длины в его черновых записях действительно определяли направление движения музыки.
Карты у Татьяны Ивановны новые, но все равно она рядом держит увеличительное стекло. По привычке.
— Татьяна Ивановна, а нельзя быть молодой и уже одинокой? — спросила Оля.
Татьяна Ивановна взглянула на Чибиса.
— Нельзя.
— Но должно одиночество когда-то начаться?
— Музыкант никогда не может быть одиноким. Возьми ключ и иди наверх.
— Я не могу сегодня идти наверх. Не могу! Тетя Таня!.. — И Оля вдруг повернулась и побежала к дверям.
Выскочила на улицу и пошла, худенькая, напряженная, размахивала тонкими угловатыми руками. Она почти бежала по улице — от себя, от органа, от музыки. И от своей любви.
…Можно лежать в траве лицом где-то за городом на берегу реки, слышать, как приходят и уходят поезда, слышать, как начинается летний день, как где-то высоко над головой поют птицы и пролетают самолеты, слышать, но не хотеть ничего этого слышать? Никаких звуков, кроме ударов собственного сердца. Только это, и ничего другого. Можно так?
Можно забыть всех, кто был около тебя всю жизнь, ради одного человека, который не хочет быть с тобой и никогда не хотел? И ты знала, что он никогда не хотел, но ты придумывала себе, что он захочет, ты надеялась, ты добивалась или ты придумывала, что добивалась. Так можно забыть всех, кто был около тебя, ради этого одного, который едва тебя замечает? Можно научиться не любить его одного, чтобы снова научиться любить всех остальных близких тебе людей так, как ты их должна любить? Или хотя бы память о них? Можно ли стать красивой — сразу, в один миг, поднять голову из травы и почувствовать, что ты удивительно, сказочно красива? Не случайно, не на один вечер… Ты так красива, что тебе даже страшно за него, когда он тебя увидит и полюбит отчаянно и навсегда, до самого конца жизни. Когда живешь не своей, а чужой жизнью, а собственная жизнь идет как-то мимо, и ты в ней как будто не участвуешь, не интересуешься ею. Чтобы побеждала ты, и никто бы не побеждал тебя…
Нет. Легче всего остаться такой, какая ты есть. И даже Бах, величайший Бах, не может помочь. Покровительница органистов святая Цецилия отвернулась от тебя!..
…Оля берет ключ у Татьяны Ивановны, медленно поднимается по лестнице. Татьяна Ивановна смотрит ей вслед. Ничего не говорит. Молчит.
Глава одиннадцатая
— Буду готовить вас на Международный конкурс молодых исполнителей, — сказал Валентин Янович Андрею.
Андрей только что закончил играть концерт Прокофьева. Валентин Янович ни разу не подошел к нему и не положил ладонь на струны. Он слушал, наклонив голову и внимательно наблюдая за смычком. Андрей думал, что Валентин Янович скажет об экзамене за первый курс, а он сказал такое, отчего Андрей весь напрягся. Международный конкурс!
— Готовиться придется все лето.
Андрей кивнул.
— Прослушивание в Консерватории, потом на Союз. Если победите, поедете в Югославию, в Дубровник. Вы начали работать вполне прилично. У вас появилась взволнованность. Раньше вы были суше, скованнее.
Валентин Янович прошелся по аудитории на своих тяжелых ногах. Поправил высокие задрапированные рамы, которые стояли по углам аудитории для акустики.
— Мне казалось, что вы что-то решали для себя или вокруг вас что-то решалось. Теперь вы свободны от решений, и это чувствуется, и это будет чувствоваться всегда, независимо от воли. Вы как раз такой музыкант.
— Валентин Янович, я думаю о стиле, — сказал Андрей.
Это тоже было правдой. Андрей так сказал, чтобы разговаривать только о скрипке, он боялся, что профессор почувствует в нем еще что-то другое, новое, чем Андрей переполнен до отказа. Хотя именно об этом профессор, кажется, и догадался. Андрей сам понимает, что новую окраску получают теперь произведения, которые он исполняет. Он играет новым звуком. Он играет так, как никогда не играл. До боли в пальцах, до счастья, от которого хмелеет голова, до крика и шепота, до тишины и вселенского грохота! Когда все рушится и рождается заново! С каждым движением смычка, с каждым прикосновением пальца к струне. Это делаешь ты. Тебе одному подвластно.
Валентин Янович прислонился к роялю и смотрел на своего ученика.
— Стиль, — сказал он, — это сам человек. Это слова Бюффона, и я с ними согласен. В общем-то, буквально — заостренная деревянная палочка, которой писали римляне. Stilus. На вощеных дощечках. Перевернуть stilus означало у римлян стереть написанное обратным, тупым концом палочки. Поэтому Ауэр и говорит, что скрипач переворачивает stilus, когда вносит исправления в свою игру… Генрих Эрнст техникой ослеплял публику, о нем Берлиоз сказал, что он играет в кости алмазами… — Валентин Янович помолчал, как бы выбирая, кого бы еще назвать. — Пуньяни, Иоахим, чешский Паганини — Кубелик, Сарасате. Каждый из них эпоха, стиль. О Виотти говорили, что он водил по струнам смычком из пуха, но управляла смычком рука Геркулеса. Тоже совершенно индивидуальный стиль. Разговор этот достаточно серьезен. Мы еще будем к нему возвращаться, и не раз. Вы меня понимаете?
— Да, — кивнул Андрей.
— Что вы мне еще покажете сегодня?
— Два этюда.
— Пожалуйста.