Он знал, что и Санди это чувствует, именно так, именно сейчас. Не потому, что идут рядом, что ее голова у него на плече, и не потому, что он обнял ее, а это было и когда они сидели в кафе над обрывом, и когда шли сюда из Ялты, и когда ехали сюда из Москвы, и когда они были еще в Москве, и когда они вообще не видели и не знали еще друг о друге, но были уверены, что они есть, существуют и будет назначен день и час их встречи. Будет определена их дальнейшая жизнь. А может быть, ничего не будет определено, а будет все отыскиваться каждый день и каждый час, потому что не хочется ничего заимствовать из опыта других, кто пытается им что-то объяснить, от чего-то предостеречь, в чем-то образумить. Неразумность во всем — этого хочется. Даже в том, что они умчались в Крым на пять дней, устроили свадебное путешествие, было что-то неразумное. Им хотелось побыть в новом для них качестве в тех местах, где они уже были вдвоем и где они решили, что будут вдвоем и даже оставили в небольшой щели в скале две плоские гальки. Теперь камни лежат у них в комнате на столе.
Санди познакомилась с художником-моменталистом, который вырезывал ножницами из черной бумаги силуэты. Санди попробовала вырезать его профиль. Он вырезал профиль Санди. Проделал это мастерски, заложив руки с бумагой и ножницами за спину. Теперь Санди и художник друзья. Санди обучается у него профессии художника-моменталиста-силуэтиста. Вырезывает Ладю ежедневно десятки раз.
Ладя повернул голову Санди к себе, заглянул в глаза. У Санди они были чуть шире раздвинуты, чем это, может быть, полагалось, но от этого лицо ее было только озорнее и лучше. Санди разжала губы, выпустила прядь волос. Подхваченная ветром прядь запуталась на ее лице. И тогда Ладя — как он в детстве с возмущением кричал: «Где же меценаты!» — с гордостью кричит: «Она моя жена!», хотя никого вокруг нет, кроме какой-то птицы на высоких тонких ногах.
Санди смеется и вновь ловит губами прядь волос, удерживает от ветра, смотрит на Ладю. Ладя остался Ладей, ей от этого особенно радостно. Она не хочет в нем никаких перемен, не хочет в нем никаких новых достоинств, потому что она его любит.
Они лежали на мелкой гальке у самого моря. Это было под ливадийским виноградником, где сохранился еще кусок дикого пляжа без тентов, зонтиков и лежаков. Сюда приходили мальчишки с удочками, солдаты, свободные от дежурств у пограничного прожектора. Здесь валялись на берегу, выброшенные прибоем, глиняные черепки, куски просоленного морем дерева, прошлогодние ягоды винограда, затвердевшие и превратившиеся тоже в коричневые камушки. Здесь не было курортной Ялты, а был диковатый старый Крым.
Санди закрыла глаза и лежала без движения. Солнце было поздним, осенним, но еще теплым. Можно быть на пляже — не купаться, а просто лежать. Ладя смотрел на Санди. Он радовался, что она теперь постоянно рядом с ним и если дотронется до нее, она тут же откроет глаза и повернется к нему.
Санди сказала:
— Расскажи о своей маме.
Почему вдруг? Но то, что она это сделала именно здесь, при полном их счастье, когда, казалось, ничего и никого им больше не надо было, приятно поразило Ладю и взволновало. Значит, она об этом думала и только искала подходящий случай, чтобы спросить. Особой душевной тишины, которая была бы у них обоих для такой просьбы и для ответа на такую просьбу. И тогда Ладя сказал ей то, что он никогда никому не говорил:
— Я ее совсем не запомнил. Не сумел.
— Совсем?
— Только что-то такое, что, может быть, я и придумал.
— Не придумал, — сказала Санди. — Ты запомнил. Все это было.
Санди положила голову ему на руку так, чтобы щекой быть на его ладони. Ветер с моря шевельнул ее волосы и потом засыпал ими Ладино лицо. Ладе от этого сделалось привычно спокойно.
— Андрей играет хорошо, — сказала Санди.
— Я не думаю сейчас об этом.
— Я тоже. Но я виновата перед тобой, — сказала она вдруг.
Летний театр-эстрада. Ряды пустых деревянных скамеек. Над сценой полукруглая крыша с маленькой лирой посредине, вырезанной из фанеры.
В театр входит Санди. Идет вдоль пустых рядов, делает вид, что у нее в руках сумочка и что она из сумочки достает билет, потом начинает искать свое место. Наконец находит и садится.
Ладя стоит на эстраде. Санди одна в летнем пустом театре.
Сегодня Ладя будет играть для Санди. Они последний день в Ялте. Завтра уезжают. Санди сидит, ждет. В это время появляется знакомая птица на высоких тонких ногах. Очевидно, не хочет пропустить последний концерт в сезоне на летней эстраде.
Ладя поднимает скрипку, медленно приближает смычок к струнам и начинает играть. Скрипка поднята высоко, и кажется, он не видит пустого летнего театра.
Санди слушает.
Она затихает в неподвижности, и лицо ее очень серьезно. Ладя играет удивительно и так сильно, что Санди от волнения даже бледнеет. Она знает, что Ладя талантлив, но только сегодня, сейчас она понимает, что перед ней Великий Скрипач, а в его музыке сейчас только она, Санди — ее голос, ее движения, руки, глаза, губы. И еще в музыке особое беззвучное «да». У любви есть беззвучное «да», главное, решающее. Люди молча протягивают его друг другу. Если кто-то кому-то не подарит беззвучное «да», значит, он никогда не подарит и свою любовь, не сделает ее единственной и окончательной.
Ладя протягивал Санди беззвучное «да» — свою единственную и окончательную любовь.
Глава пятнадцатая
Франсуаза улетела в Париж на ноябрьские каникулы. Пришлось лететь раньше Нового года, потому что мама уезжала в длительную командировку — в дом Сезанна и в места, связанные с жизнью Сезанна. Делать репортаж. Дом Сезанна на окраине Эссекса. Значит, опять рядом с Камаргой. Франсуаза бывала в доме Сезанна с отцом. Отец любил смотреть на его картины, посвященные Провансу. В доме пахло сухой лавандой, лежали на полу рядом с мольбертами сухие тыквы, старинные толстостенные бутылки. Свешивались с потолка низки чеснока и лука.
То, что мама опять едет туда, где папа, это хорошо. Перед отъездом мама хотела повидать Франсуазу. По телефону сказала: «Может быть, у тебя есть что-нибудь важное ко мне? Ты заканчиваешь школу».
Догадывается мама, что может быть что-нибудь важное или нет? Хотела мама этого или нет? Вопрос не дает Франсуазе покоя.
Франсуаза и Павлик вышли на Тверской бульвар. Франсуазе надо было за билетом на самолет. Павлик ее провожал. Они решили спуститься по улице Горького до проспекта Карла Маркса и потом выйти к кассам «Эр Франс». Чем длиннее путь, тем лучше.
— Сходим в музей искусств, — сказала Франсуаза.
— Зачем? — удивился Павлик.
— Посмотрим Сезанна. Хочу показать тебе Прованс.
— А билет на самолет?
— Успокоится.
— Успеется.
— Да. Успеется.
— Когда ты уезжаешь, ты всегда хуже говоришь по-русски.
Франсуаза сняла перчатку и начала завязывать узелки. Делала это от волнения. Потом сунула перчатку в карман дубленки.
Они спустились на проспект Карла Маркса и повернули не налево, к кассам на самолет, а направо, к музею.
— Я знаю только прованское масло. — Павлик пошутил, но шутка не получилась. Шутки никогда ему не удавались.
Ей не хотелось видеть его грустным и самой не хотелось быть грустной. Один из них оставался в Москве, а другой — улетал из Москвы. Франсуаза улетала из Москвы и прежде, но тогда Франсуаза и Павлик не были вместе. Тогда Франсуаза играла еще в хоккей.
— Мне нравится твой отец, — сказала Франсуаза. — Он похож на моего. Большой, сильный и… множечко застенчивый. Не перебивай! Мне нравится это слово! Оно мое. А почему Ван Гог отрезал себе ухо?
— Не знаю.
— С ним спорили, и он отрезал. Вот. — Франсуаза провела указательным пальцем по краю своего уха.
Павлик засмеялся. И Франсуаза засмеялась. Она хотела, чтобы он засмеялся и чтобы не всегда только бы он все знал.
В музее Франсуаза быстро нашла полотна французских художников.
— Видишь, акведук нарисован? Он недалеко от дома Сезанна в Эссексе. Римский, из прошлых веков. Я там бывала. Папа меня возил. В Эссексе главная улица в огромных платанах. Вся зеленая. Неба нет. Листья. Птицы громко поют. Утром сильнее, чем ездят автомобили. И все время крыши из глины кусочками.