Выбрать главу

Началась огромная лестница, огромная не только в высоту — она уходила, казалось, прямо в небо, — но и в ширину тоже. По ней можно было провести целую роту шеренгой, вполне естественно, потому что предназначалась эта лестница для мулов — ступени невысокие и с длиной, равной ширине или — правильный архитектурный термин — глубине. Итак, я поднимался, хотя братец осел и доказывал, что эти ступени сделаны специально для его удобства, и наконец достиг площадки перед главным входом огромного здания. Это была западная дверь; полагаю, то, что случилось дальше, не могло произойти ни в каком другом месте, но кто знает? Перед средней из трех дверей сидела древняя старушка и вязала. Нет, она не была одной из трех Парок, ткущих нити судьбы, она была просто старухой, посаженной здесь, чтобы не разрешать появляющимся раз в десять лет туристам снимать в церкви. Почему? Они не любят, когда снимают, и они совершенно правы. Я принадлежу к тем немногим, которые знают, что каждый снимок отнимает у вас малую толику жизни, поэтому я на ломаном итальянском начал заверять ее, что со мной нет никакой machina photographica. Но она явно не поняла и ничего не сказала — люди на этом острове вообще не особенно разговорчивы. Чтобы продемонстрировать свою добрую волю, я показал ей на столб дыма вдалеке и вопросительно поднял брови. Тут она мелко закрестилась и даже прекратила вязать.

— Volcano!

Ага, значит, это слово она знает. Что ж, хотя бы не водородная бомба. В хорошее местечко меня занесло, подумал я. Пора возвращаться на родную автостраду, Уилф, как только снова придет паром, и плевать мне на Рика с Холидеем и на их мафию. Итак, я зашел внутрь, и там было очень, очень темно, даже для церкви.

Тут я сообразил, что на мне по-прежнему громадные темные очки; значит, я их не снимал несколько дней, даже когда сидел на краю кровати и, возможно, спал. Странно, но, находясь в обширном промежутке между наружной и внутренней дверью, я вдруг понял, что раз так, значит, я несколько дней не умывался. Итак, я снял очки, толкнул вторую дверь и протиснулся в нее.

Это действительно был собор — я увидел большую кафедру. Я сделал пару шагов, осмотрелся и убедился, что витражи тут ничего не стоят. Пройдя еще немного, я заметил, что в пазухах крыши размещены довольно древние мозаики. Мозаика, что стекло — чем старее, тем лучше. Я решил осмотреть мозаики целиком, а потом сосредоточиться на лучших местах, как вдруг кусок мозаики упал к моим ногам — результат последнего толчка в этот день.

Теперь я двигался медленно. Мелкий кусочек грязного синего стекла упал в метре передо мной. Я как раз стоял на правой ноге и готовился опустить левую, но я задержал ее в воздухе и посмотрел на камешек. Он был размером с полдюйма. И лежал прямо передо мной. Я опустил левую ногу и остановился. Горы бросают в меня пушечные ядра, церкви кидаются камешками размером с ноготь. Ладно, подумал я, припомнив, что случилось, когда я не обратил внимания на предупреждение горы, здесь следует быть поосторожнее. Я же не хочу свалиться с обрыва. Более того, в этом соборе была какая-то особая атмосфера. Теперь, без очков, я заметил, что в церкви темнее, чем должно быть, тем более что солнце снаружи палит нещадно, а стекла почти все не расписаны. Это можно было бы назвать полным отсутствием Христа смиренного, благостного. Мне это не понравилось, и я было собрался уйти, но понял, что тогда окажусь в бесконечном потоке времени и ничто мне не поможет забыть это. Я продолжил путь.

Сколько все это продолжалось? Я сидел на подножии колонны, и внутри меня снедал жар, несмотря на прохладу в церкви. Тело было напряжено, словно я стоял на цыпочках. Поэтому сидение не приносило никакого отдыха, и я, несмотря на упавший передо мной кусок мозаики, пошел дальше.

Это произошло в северном трансепте. Я видел ее во всю ширь. Здоровенная серебряная статуя Христа, только серебро почему-то пугающе отливало синевой, будто сталь. Ростом выше меня, плечи широкие, фигура наклонена вперед, как на древнегреческих скульптурах. Христос был в венце, в глаза вставлены то ли рубины, то ли гранаты, то ли карбункулы, то ли простые стекляшки, но они сверкали, как жар у меня в груди. Может, это был Христос. Может, они просто подобрали статую в здешних местах и переименовали ее, а прежде это был Плутон, бог подземного царства, Аида, бегущий вперед. Я стоял разинув рот, по телу бегали мурашки. Ужас пронизал меня до мозга костей. Зажатый, захлебывающийся, заблудившийся, почти уничтоженный, уносимый морем всеобщей нетерпимости, с вопящим раскрытым ртом, обделавшийся, я познал своего творца и свалился навзничь.

Думаю, меня нашла та толстуха, что вязала у дверей. Вряд ли она слышала мой крик так далеко. Да она и не прислушивалась, ее ухо было настроено на происходящее на соседнем острове. Просто она время от времени обходила территорию, проверяя, например, не сбежал ли я с дароносицей. Кроме нее, некому было найти меня.

Я пришел в себя в больнице, и мне ничего не пришлось вспоминать. Я сразу все помнил. Я лежал под присмотром монахини, которая перебирала четки точно так же, как та старуха вязала. Не знаю, нормально ли это, когда за вами ухаживает монахиня. Может, поскольку я потерял сознание в соборе, они решили, что несут за меня особую ответственность. Я не знаю, да это и не важно, в конце концов. Больница была явно не из лучших.

Я там пролежал… в общем, долго. Я так ясно увидел многие вещи, будто свет предыдущего дня — если этот день был предыдущим — наполнил меня своей ужасающей всеохватностью. Я не мог ничего видеть и ни о чем думать, кроме голой правды. Я понял, что моя жизнь была спланирована с самого начала. Я занимаю свое место на свете. Не имеет значения, что я делал или сделаю. Я был создан этой ужасной нетерпимостью в ее собственном образе. Может, вы понимаете, о чем я веду речь, но лучше будет, если не поймете. Я увидел, что являюсь одним из обреченных, проклятых — а может, и единственным. Это я видел ясно, оно пылало жаром. Ведь в аду нет век.

Пришел священник, что-то бормотал, а я смеялся, его это раздражало, а монахиня от возмущения пыхтела, словно утюг. Вот что меня так рассмешило. Это на самом деле был не священник, потому что всех настоящих священников, боровшихся с нетерпимостью, уже тысячу лет как извели, а этот был просто какой-то ряженый. Он ушел, по всей видимости, разгримировываться. После него явился врач — тот был намного лучше. Он взял обе мои руки, сжал их и кивнул. Я понял: он хочет, чтобы я ответил на пожатие, и я это сделал. Он обошел вокруг меня и, нахмурившись, произнес какое-то слово. Увидев, что я не понял, он произнес другое:

— Colpo. Colpo32?

«Меа maxima culpa»33. Xa и так далее. Я решил, что понял, что он имеет в виду, и попытался сказать: «Si, massima colpa»34 — но слова застряли в горле, язык не поворачивался. Он долго улыбался, кивал и хлопал меня по плечу, потом ушел. Вернувшись вечером, он нашел новые слова:

— Инносульто. Пикколо. Ма-аленько инносульто.

Я снова стал смеяться, думая о всеобщем обмолоте, но врач все кивал, улыбался и проверял мои рефлексы, после чего заверил, что у меня всего лишь легкий инсульт. Я мог бы ему ответить, что таких пьяниц, как я, инсульт не поражает, им достаются всевозможные ужасы, пока они не предстанут перед истинной красотой, пока, обреченные и проклятые, не получат первый приз — божественное правосудие без всякого милосердия. In vino veritas, иначе говоря.