— Я, господин Гюнтер, неверующая и все жду, когда вера осенит меня. Но менять веру вот так, ни с того ни с сего, по-моему, глупо. Вы же не станете менять родственников, не так ли? Поверьте, обстоятельства могут изменить нас, но не мы обстоятельства. Если вам написано на роду стать католиком, вы им станете. А если Рене заставит вас сменить религию, как меняют пиджаки, вы будете венчаться в чужом пиджаке, вот и все.
Гюнтер отказывается креститься. Венчание состоится в ризнице. Рене и ее мать Моника рассорились с мадам Жозетт.
Смерть тетушки
Тетушка так мало менялась, во всяком случае, для нас она дряхлела совсем незаметно, и мы давно привыкли считать нашу тетушку — капризную, деспотичную, великодушную, злую на язык, упрямую, с внезапными порывами детского восторга («Так вы и вправду, на самом деле меня любите?»), за которыми следовала какая-нибудь высказанная с наслаждением гадость, черный юмор на грани садизма, забавную, изрекающую возвышенные глупости, одержимую стремлением к независимости, как навязчивой идеей, от которой она не желала отказываться, несмотря на все возрастающую физическую беспомощность, — мы привыкли считать нашу тетушку бессмертной. Ей было девяносто три года.
Главной чертой ее характера была, несомненно, гордость, гордость, возведенная в такую степень, какая уже граничит с глупостью. Чем больше она нуждалась в других, тем больше старалась стать совершенно невыносимой — это было для нее вопросом чести.
Жаку:
— Ты прекрасно за мной ухаживаешь, но все равно чувствуется, что это не от чистого сердца!
Мне:
— У вас доброе сердце, бедняжка, но какая же вы неловкая! Хотите помочь, а делаете больно!
Своей консьержке, славной женщине, которая старалась развлечь ее своей болтовней:
— Вы считаете, что очень интересно слушать о несчастьях других?
Когда мы пытались скрасить однообразие ее меню каким-нибудь домашним блюдом, лакомством, она заявляла:
— Вот это как раз я совсем не люблю.
Или же:
— Меня просто выворачивает при одном взгляде на это.
Оставалось только смеяться.
И вдруг из этой неопрятной постели, засыпанной крошками, заваленной старыми коробочками, старыми газетами, до которых она никому не разрешала дотронуться, до вас доносилось:
— Я вам кажусь очень противной? Да? Такой уж у меня характер, дети мои. Всю жизнь говорила правду в глаза. В конце концов вы перестанете ко мне приходить…
И в ее круглых птичьих старушечьих глазах — непередаваемое выражение испуганного раскаяния, такого комичного, и готового вот-вот вырваться наружу облегчения, потому что она прекрасно знала, что мы все равно придем, и это «все равно» было ей необходимо, чтобы обрести душевное равновесие, а все ее гневные тирады, вспышки раздражительности, неприветливый ворчливый прием — всего лишь утверждение своей независимости, этого требовала ее гордость, ее нелепое представление о долге (только бы не получилось, что она вымаливает милость, только бы ни на мизинец не уступить бессилию и болезни) — всего лишь ее собственный этикет. И когда она действительно выводила нас из себя и доводила до отчаяния, этот жалобно-комичный взгляд напоминал нам, что она всего лишь соблюдает этикет и очень нас любит.
Воскресенье
Я вскакиваю в половине девятого и бегу варить кофе: я твердо решила, что это воскресенье станет образцом организованности и дисциплины. Умываюсь и одеваюсь. Главное — быть выше мелочей, не дать себе погрязнуть в них. Расталкиваю детей. Бурные протесты. Вывожу гулять собаку. Завтрак — одеты все как попало. Даниэль, в одних трусах, бренчит на гитаре, сидя в кровати, на которую я ставлю поднос с завтраком. Собака бросается будить Жака. За ней с величественным видом шествуют две кошки и усаживаются рядом с блюдом, где лежат рогалики. Кончился сахар.
Дрозд заливается во все горло. Его слух оскорблен пением Даниэля. Полина впопыхах натянула трусы, которые ей явно велики (кстати, чьи они — Даниэля? Или Жака?), трусы доходят ей до колен и по своей конструкции явно предназначены для мужчины, тем не менее она изъявляет желание в таком виде отправиться в церковь. Я прошу детей застелить постели (по правде говоря, сильно сомневаясь в успехе). Обоснованный отказ: сначала они хотят репетировать пьесу, которую мы готовим к Рождеству: «Потом будет уже не до репетиций. А кровати могут подождать…» Подозреваю, что ждать им придется долго. Мы репетируем. Жак отказывается вставать с постели. Приступ радикулита? Пусть присмотрит за Хуанито: Долорес, отправившись, как всегда по воскресеньям, «слегка проветриться», оставила его на наше попечение, и теперь он ползает по ковру. В десять минут одиннадцатого мы спохватываемся — в церковь придется бежать бегом. Куда-то запропастился мой левый сапог: дело рук Хуанито. У Венсана на ботинке, на самом видном месте — огромная дыра.