Ах, как жалко, дорогая Ханук, что вы не можете связать свою жизнь с моей, что вы — птица не моего полета, что вы обременены, по вашим словам, идеальной советской семьей с детьми-вундеркиндами и мужем, генералом КГБ!
Я, между прочим, и сама полковник КГБ, говорит она нежнейшим шепотом через собственную подмышку. Это вас не смущает?
О нет, милейшая Ханук, о нет! В данный момент у вас своя позиция, а у меня моя, и посмотрите, как все гармонично, о, как гармонично, так гармонично, гармонично, гармонично соединяется.
Эфир, дом Зевса
Саша Калашников никогда не жаловался на легкий ревматизм, несколько сковывавший его прыжки и батманы. По сути дела, недуг этот играл, пожалуй, благую роль в его балетной карьере: не будь ревматизма, знаменитые калашниковские прыжки стали бы чересчур знаменитыми, могли бы даже принять характер чего-то надреального, то есть могли бы нарушить реалистические традиции отечественной хореографии. Вот сегодня, например, суставы почему-то совсем не ныли, ну, и забылся Саша, заскакал вне традиций, нереалистически, зависая иногда в воздухе с явным преувеличением и мелким перебором ног позволяя себе еще и еще набирать высоту, в то время как вроде бы давно уже пора опускаться.
Публика уже и писать кипятком устала, уже и не вопила даже а только лишь тихо стонала в ошеломлении — семейный советский балет на глазах превращался в чуждое и желанное, в авангардно-буржуазный модернизм.
«Ой, сбежит, — с определенной тоской думал, наблюдая калашниковские прыжки, секретарь парткома Большого театра тов. Малый, по номенклатуре приравненный к секретарям гигантских московских райкомов. — Потенциальный невозвращенец этот Сашка проклятый, хоть и секретарь нашей комсомольской организации. Да и как не сбежать с такими прыжками, выше уровня мировых стандартов?! Что он у нас имеет, и что он там будет иметь! Я бы и сам сбежал, если бы там кому-нибудь нужен был секретарь партийной организации оперно-балетного театра».
После спектакля Саша Калашников, сидя в гримуборной, читал «Поднятую целину». Немало усилий он прилагал ежедневно, чтобы доказать даже и не полнейшую благонадежность, а самый настоящий животворный советский патриотизм, и все-таки всякий раз, как отпускал ревматизм и прыгучесть выходила из-под контроля, весь театр смотрел подозрительно — не может быть, чтобы Сашка не подорвал на ближайших же гастролях.
Да ведь это же не что иное, как просто вы-тал-кива-ние, сокрушался Саша и жаловался какому-нибудь своему товарищу, а товарищ, не обязательно даже и стукач, а просто самый обыкновенный дружок, сочувственно кивал и спрашивал: а ты, Саша, и в самом деле не «намылился» еще?
Да как же можно без родины-то?! Саша горячо начинал осуждать всех балетных беглецов — вот увидите, без родины их талант засохнет, вот увидите, окажутся пустоцветы, да как же можно русскому-то человеку жить без этого, без великого нашего правдивого, могучего и свободного, без поля Бородинского, без снежных просторов, где пращуры с соколами охотились, где кони Клодта бились… чьи кони?., что делали?., да-да, не поймаете, кони нашего барона Клодта бились и застыли в бронзе над исторической Фонтанкой, как же можно без этого?
Не горячись, Саша, не пережимай, говорили ему друзья, улыбаясь. И Саша прямо в отчаяние приходил — чем доказать, что искренне люблю родную землю? Прямо хоть в партию вступай, и вступил. Активность коммунистического сознания развил в себе артист до самой высшей степени. Даже анекдотов о Василии Ивановиче Чапаеве и ординарце Петьке чурался, даже Шолохова начал по второму разу читать заучивал Евтушенко, и все тщетно — не верил ему народ.
Невеселое из-за этого возникает настроение, думал артист, сидя в гримуборной после спектакля, не способствует это творчеству, ей-ей, не способствует.
Вдруг послышалось:
— Сашенька, дорогой!
В гримуборной без стука появились две мымры на одно лицо, а за ними двигалась какая-то бледная тень, спирохетоподобный молодой человек.
Вот, подумал Калашников, разве там к звезде моей величины могли бы так, без стука? Уж не менее трех телохранителей, наверное, ходят постоянно за Рудиком Нуриевым, не менее того.
Подумав в этом направлении, комсорг Большого театра, конечно, устыдился своих мыслей и вскочил навстречу вошедшим с протянутой рукой:
— Здравствуйте, товарищи!
Как вдруг:
— Ну, Саша дорогой, заслужил, заслужил ты сегодня хорошего поцелуя, — сказала одна из мымр, головная, и без всякой подготовки жесткими скукоженными губами впилась в нежную щеку артиста.
— А я вот не осмелюсь так запросто гения в щеку, — сказала вторая мымра, на первый взгляд вроде бы точно такая же, но на второй взгляд много приятнее, почти терпимая, едва ли не привлекательная. — Какой вы, Саша, гений, поистине гений! Вы сегодня просто покорили весь зал, а лично моя душа витала в небесах!
Как— то не по-нашему говорит, с опаской подумал Калашников, уж не оттуда ли?
— А вот этого не нужно! — строго поправила первая мымра вторую. — В захваливании, в культе личности Саша Калашников не нуждается. Саша Калашников — способный, думающий, идейный артист, творчество его развивает советские реалистические традиции, а что касается сегодняшнего вечера то, знаешь ли, Саша, здесь тебе нужно все-таки спросить самого себя — не слишком ли? Просто положа руку на сердце — не высоковато ли?
Ба, да это же Аделаида из райкома партии, которая мне ил-кооператив пробивала, а это с ней сестра ее однояйцевая, вспомнил наконец артист и подпрыгнул уже с распростертыми:
— Адочка! Права, права, как всегда, права! Сегодня немножко не в ту степь, чувство меры слегка изменило, есть, есть грешок!
Аделаида, которая до этого слегка побаивалась — вдруг не узнает, теперь с торжеством взглянула на Агриппину. Вот так, мол, к нам прислушиваются!
Агриппина же совсем зашлась от благоговения, вот только мелкая вороватая идейка мелькала — какую бы ниточку, ленточку, тряпочку унести на память?
Затем русскому гению был представлен скромный молодой человек Игорь Велосипедов, вот, может быть, интересно будет подружиться для взаимной пользы.
Какая же это польза, подумал Саша. Ну, ему, это понятно, эстетическое удовольствие, а мне-то в чем взаимность?
— А вы что же, критик будете, журналист? Велосипедов тут вздохнул:
— Нет, нет…
Почесывая затылок, он смотрел на артиста без всякого, так сказать, пиетета, а просто как на персону, близкую по возрасту.
— Нет, нет, я просто инженер, автомобильный ученый…
— Думающий! — шепнула с диссидентским подмигом Агриппина Евлампиевна.
Сашу тут осенило — ив самом деле может быть взаимная польза!
— Вот вы бы подсказали, старик, отчего у меня «Волга» на холостых оборотах глохнет, смогли бы?
— Думаю, смог бы, — серьезно кивнул Игорь Велосипедов. — Можно посмотреть. Думаю, старик, это не проблема.
— Игорь сейчас на перепутье, — доверительно, как своему, зашептала Аделаида Евлампиевна Калашникову таким специфическим прогорклым полушепотом, доступным, собственно говоря, каждому уху в комнате, но говорящим все-таки о партийном интиме между ней и Сашей. — Очень важен авторитет такого большого художника, как ты. Твое цельное мировоззрение… такие вещи сейчас на вес золота… Ну, вот, хотя бы вижу у тебя хорошую книгу; можно, скажем, с творчества Михаила Александровича и начать.
— Вот с этого и начнем, — весело согласился Саша Калашников, взял автомобильные ключи, и все направились выходу.
По дороге как раз о творчестве Шолохова и говорили. Саша Калашников вспоминал, какое сокрушительное впечатление на него в детстве произвел «Тихий Дон». Он тогда, можете себе представить, занимался в детской боксерской секции спортобщества «Крылья Советов», работал в весе «мухи» и развивал удар левой. И вот, читая роман, с восхищением обнаружил, что Григорий-то Мелехов как раз был левшой! Отец его Пантелей очень огорчился, обнаружив у мальчика левизну, и всячески старался развить у него правую, требовал, чтобы мальчик рубил справа. Ну, в общем, Гриша Мелехов очень хорошо развил свою правую, мог рубать и слева и справа, однако в решительные моменты всегда шашку перекладывал налево. Вся секция бокса тогда была глубоко увлечена этим обстоятельством, и многие завидовали герою эпопеи: вот сколько приходится работать над левой стойкой, а Грише Мелехову это было дано с рождения.