Затем солнечная активность стала спадать, нужны были новые идеи, а у Сани, кроме восстаний, других идей не было.
Это мой холлмарк. так объясняет он, ривольты, понимаешь ли, — это моя эстетика, когда-нибудь мир это поймет и за мной прибегут все эти эмгээмы.
В общем, не знаю уж — увы или ура, но Саня — уже не прежний московский бич с галошей на одной ноге и с ке-дой на другой. Вместо «Яростной Гитары» на плечах у него твидовые пиджаки, на ступнях английские туфли, курит всегда что-то душистое, пилотирует BMW. Что больше повлияло — возраст или благополучие, но изменился Саня разительно, стал мрачноват, немногословен, похож теперь на выездного режиссера с Мосфильма, даже некоторое появилось высокомерие.
— Ну, а как твои революции? — спрашивает он меня вот с этим высокомерием. — Ведь ты, Велосипедов, в прошлом хорошо мыслил, широкими батальными сценами, помнится, поджигал целые куски Москвы.
Я развел руками:
— Все это у меня прошло еще в тюрьме, лагерь завершил дело. Я как-то многое потерял, Саня. Взгляни на меня — я почти лыс. не считать же эти длинные белесые патлы, свисающие с висков. Взгляни, у меня отложился слой лишнего вот здесь, внизу живота, как-то отяжелела попа. Увы, Саня, если и посещают меня сейчас кинематографические идеи, то это большей частью концентрационный лагерь, унылая череда зеков, питание в зоне, картонажная фабрика… Конечно, мой друг, в Америке мы обрели свободу, но в России мы потеряли молодость. Помнишь, как, бывало, собирались и гудели на тренировочном стадионе ЦСКА ты, я, Спартачок, Яша, Миша, майор Орландо и иногда Сашка Калашников присоединялся… Нет, этого не вернешь…
— Мда-а, — грустно качал он головою, — отчасти я с тобой даже согласен. Хотя собрать-то народ нетрудно, как раз легче легкого. Вот телефон, вот и собирай. Ну, хоть и не на ЦСКА, то хоть на Янки-Стэдион отправимся, пусть хоть не харьковский «Авангард» с дублем армейцев, так хоть «Доджерс» против «Джетс» палками помашут.
— Как?! — вскричал я. — Всю нашу шоблу собрать здесь?!
— Ну, насчет всех не знаю, а Сашка Калашников приедет обязательно.
— Да как так?
— А вот так и так, отстал ты в тюрьме от жизни искусства. Сашка Калашников здесь уже семь лет скачет, соперник Барышникова и Годунова, местная пресса его величает «крупнейшим из ныне живущих русских танцоров». Поначалу, правда, были и у него нелегкие дни.
Когда он заявился сюда из Парижа, вся здешняя «гэй комьюнити» возрадовалась, давай чепчики в воздух бросать — наш, наш! А Сашка, балда, с первого же дня им заявляет: нет, братцы-девочки, я есть стрейт, и никто другой! И вот результат — тотальная обструкция. Даже я ему советовал: что ты, Саша, такой гордый, не можешь махнуть какому-нибудь критику? Или давай пустим парашу, что у нас с тобой роман, и оба будем в порядке, увидишь, перестанем по вэлфэру побираться.
Однако советский артист стоял, как скала, с дерзким лозунгом в руках: «Я люблю свою жену!»
Жена у него, между прочим, контесса Маринальди, свой род ведет чуть ли не от Марка Аврелия. С женитьбой этой Калашникову очень повезло. Дело было в Милане на гастролях Большого театра. Довели уже там Сашку намеками на бегство до полного исступления, и он тогда решил: пошли вы к жуям, вот и рвану! Забрал всю валюту и в кабак, давай шампанское сажать бутыль за бутылью, был узнан, окружен поклонниками, истерика, отключка, проснулся у этой контессы в постели, и вместо перебежчика немедленно стал итальянским контом. Отличная, между прочим, была бэ эта Нина Маринальди, на две головы Сашки выше, только нищая, как монах.
Впрочем, сейчас это уже не имеет значения. Сашка наш на своих прыжках стал миллионером и вкладывает капитал в бельгийскую оружейную промышленность, то есть в самый надежный в мире бизнес.
— А как же его взгляды? — спросил я.
Не пострадали. Вступил в Итальянскую коммунистическую партию. Ты слышал их последний лозунг? «Наша коммунистическая партия — самая антикоммунистическая во всем мире!»
Вот уж не ожидал такого чудесного сюрприза — Саша Калашников в Нью-Йорке!
Вот он врывается! Ну, настоящая бомба-звезда, прямо чудится вьющийся за ним шлейф. Вот он граф Калашников-Маринальди, бывший секретарь комсомольской организации Большого театра.
— Велосипедов, дружище, помнишь, как эфиром-то продували?!
— Еще бы не помнить!
— Ну, как ты?
— Ну, как ты?
— Джаст файн, конечно, только ревматизм немного беспокоит, слегка снижает прыжок, но в целом, конечно, террифик, террифик!
И я — файн, и я — джаст файн, террифик!
— А помнишь ли сестричек-то Тихомировых, которые нас познакомили?
— Еще бы не помнить! Что с ними?
— Обе здесь!
— Саша, Саша, не слишком ли много сюрпризов? Можно еще понять Агриппину — душа демократического движения, эти стопы свежеотпечатанного Самиздата, загромождающие ее продымленную квартиру и создающие пейзаж сродни скайлайну Манхэттена, если смотреть от Лэди Либерти, но Аделаида-то Евлампиевна, пружина идеологического аппарата, подпиравшая весь социалистический реализм Фрунзенского района столицы?… Позволь, Саша, поставить под сомнение… уж не разыгрываешь ли меня?
— Ничуть, ничуть, дорогой мой Гоша Велосипедов. История Аделаиды довольно проста.
…Ее усилия по реабилитации определенного лица, а именно тебя, мой друг Велосипедов, стоили ей членства в КПСС, она была исключена с формулировкой «за бескрылость», к великой радости Альфредки Феляева — помнишь Булыгу? — который тут же расширил свой секретариат тремя девками из молодежного туристического бюро «Спутник».
В общем, пришлось в конце концов нашим русским красавицам вспомнить какую-то свою тетю Золотухину-Гольдштюкер и эмигрировать.
Обе живут сейчас в Нью-Йорке, и обе, вообрази, замужем, чудесно помолодели. Гриппа по-прежнему размножает русскую литературу и неплохо зарабатывает, так что и мужа может содержать, а муж, конечно, гений, пылкий такой мыслитель, поэт, художник, даже мим. каждый день мировоззрения меняет — то мистик, то гностик, она в нем души не чает.
Ада вышла замуж за ветерана американского рабочего движения, который здорово поднажился на риал истэйт.[14] Она печет печенье и возглавляет комитет «Саша Калашников адмайерерс Инк.»[15] — ну, знаешь, богатые дуры писаются на моих концертах, вопят, в обмороки от восторга и прочее… Между прочим, только благодаря этим бабам я и преодолел тут… хм… некоторую публику.
Хозяин дома Саня Пешко-Пешковский подкатывает к нам столик с дринками.
— Пора уж и вздрогнуть за встречу, мальчики! Гоша, тебе чего?
— Сделай мне «водкатини», Саня.
— А мне плесни-ка «Белой лошади», — попросил Калашников. — Только стрейт, я пью только стрейт!
Мы посмотрели друг на друга и улыбнулись друг другу не без грусти, после чего хватанули по стакану крепкого.
— Вот ты говоришь «сюрпризы», — проговорил Саша Калашников, закусывая мануфактурой, то есть вытирая губы рукавом, — а главный-то сюрприз ждет тебя за дверью.
Меня прямо оторопь взяла.
— За дверью? Возможно ли, Сашок? Вот прямо там, за этой дверью?
— Открой, — с улыбкой предложил он.
За дверью, руки в карманах отличного серого костюма, жуя чуингам и притворно хмурясь, стоял, конечно, майор Орландо. Увидев меня, он выплюнул резинку и поиграл немного на воображаемом тромбоне.
Вот вам история. На 36-м году своей жизни, то есть в 1974 году, Густавчик нашел своих испанских родителей, проживавших все эти годы по постоянному месту жительства, то есть в Испании, хотя, конечно, точнее будет сказать, что это они его нашли по его временному местожительству, то есть в Советском Союзе.
Его ждало большое разочарование — родители его оказались не совсем теми героями-республиканцами, которые под непрерывной бомбежкой, не выпуская из рук винтовок, передали младенца Орландо советскому моряку. Они как раз оказались рьяными поклонниками генералиссимуса — нет-нет, все-таки не нашего, своего, сеньора Франко, не к ночи будь помянут, — и членами фалангисгской партии.