Я беру карандаш со стола Люка и аккуратно вписываю «Кларисс Элзьер, 1939–1974» в маленький прямоугольник рядом с прямоугольником «Франсуа Рей, 1937».
У всех членов семьи на древе есть фотографии. За исключением моей матери. На меня накатывает волна фрустрации.
Глава 20
Звонок в дверь сообщает о приходе Эммануэля. Меня охватывает неожиданная радость. Я рад, что он здесь. Счастлив, что я теперь не один. Я с энтузиазмом обхватываю руками торс его коренастого, хорошо сложенного тела. Он похлопывает меня по плечу отцовским успокаивающим жестом.
Мы с Эммануэлем знакомы больше десяти лет. Мы познакомились, когда я со своей командой обновлял помещение его паба. Мы одногодки, но Эммануэль выглядит старше. Думаю, это из-за того, что он совершенно лысый. Отсутствие растительности на голове он компенсирует русой густой, как щетка, бородой, в которую любит запускать пальцы. Выбирая одежду, Эммануэль отдает предпочтение ярким, пестрым вещам, которые я ни за что не осмелился бы надеть, но ему это придает определенный шарм. Сегодня на нем оранжевая рубашка от Ральфа Лорена. Ярко-голубые глаза посверкивают за стеклами очков.
Я сгораю от желания сказать Эммануэлю, как я рад его приходу, как я ему благодарен, но по обычаю, заведенному в семье Реев, слова застревают у меня в горле, и я оставляю их при себе.
Я забираю у Эммануэля пластиковый пакет, который он принес с собой, и мы идем на кухню. Мой друг тотчас же принимается за работу. Я довольствуюсь ролью наблюдателя, предложив предварительно свою помощь, но заранее зная, что он откажется. Эммануэль хозяйничает на моей кухне, а я воспринимаю это как должное.
– Полагаю, ты так и не завел у себя приличного фартука? – ворчит он.
Я указываю на висящий на крючке у двери фартук Марго – розовый, с огромным Микки-Маусом. Этот фартук мы купили, когда моей дочери было десять лет. Эммануэль со вздохом надевает его и пытается завязать тесемки вокруг своих толстоватых бедер. Я сдерживаю смех.
Личная жизнь Эммануэля находится под покровом тайны. Он вроде бы живет с депрессивным созданием, у которого к тому же сложный характер. Это создание отзывается на красивое имя Моник и является матерью двух детей-подростков от первого брака. Я не понимаю, что он в ней нашел. Я почти уверен в том, что Эммануэль пускается во все тяжкие, стоит Моник отвернуться. Например, сейчас, пока она с детьми проводит отпуск в Нормандии. Я уверен, что у него вовсю крутится интрижка, – стоит только посмотреть, как он, насвистывая, нарезает авокадо в своем хулиганском прикиде. Так отрываться он себе позволяет только в отсутствие своей половины.
Создается впечатление, что, несмотря на полноту, Эммануэль не страдает от жары. Сидя и потягивая вино, я ощущаю, как пот выступает каплями на висках и над верхней губой, а мой друг остается свежим как огурчик. Открытое окно кухни выходит на типично парижский дворик – темный, как погреб, даже в полдень. Из окна открывается вид на окна соседей и увешанный тряпками парапет. Сквозняком даже не пахнет. Я ненавижу Париж в такую жару. Я с сожалением вспоминаю Малакофф и прохладу маленького сада, шаткие стулья и стол под старым тополем. Эммануэль ворчит, что у меня нет ни одного пристойного ножа и перец молоть тоже нечем.
Я никогда не занимался кухней. Это была забота Астрид. Она готовила вкусные и оригинальные блюда, которыми без конца удивляла наших друзей. Интересно, умела ли моя мать готовить? Я не помню запаха готовящейся пищи на авеню Клебер. До того как в доме появилась мачеха, за нами и за домом присматривала специально для этого нанятая гувернантка – мадам Тюлар, костлявая дама с волосами на подбородке. Она была мастером по изготовлению супа прозрачней воды, тоскливой брюссельской капусты, похожих на подошву ботинок говяжьих эскалопов и жидкой молочной рисовой каши. Но я вспоминаю и большой кусок сельского хлеба с теплым козьим сыром. Да, это я получил из рук моей матери. Сильный аромат сыра, округлая мягкость хлеба, намек на присутствие свежего тимьяна и базилика, ниточка оливкового масла… Ее воскресшее на мгновение детство, проведенное в Севеннах. У каждого из этих небольших круглых сыров было свое имя – пелардон, пикодон…
Эммануэль спрашивает, как себя чувствует Мелани. Я признаюсь, что не могу сказать ничего конкретного, но доверяю ее хирургу, честной и любезной женщине. Я рассказываю ему, как доктор Бессон успокаивала меня той ночью, когда мы попали в аварию, как терпелива она была с отцом. Эммануэль интересуется, как дела у детей, расставляя тем временем на столе тарелки с тонко нарезанными свежими овощами, ломтиками гауды, пармской ветчины и соусом из йогурта с приправами. Зная его аппетит, я понимаю, что это всего лишь закуски. Мы садимся ужинать. Я говорю, что дети приедут на эти выходные. Я наблюдаю, как он поглощает еду. В этом Эммануэль и Мелани похожи: они понятия не имеют, что такое растить детей. И еще меньше – что такое растить подростков.
Счастливые люди! Я прячу ироничную улыбку. Я с трудом представляю Эммануэля в роли отца.
Он успел очистить свою тарелку и теперь готовит семгу. Его жесты быстры и точны, а мастерство меня зачаровывает. Он посыпает рыбу укропом и протягивает мне мою порцию, украшенную половинкой лимона.
– Машину занесло, потому что Мелани что-то вспомнила о нашей матери.
Мой друг выглядит растерянным. Между зубов у него торчит крохотная веточка укропа. Он вынимает ее ногтем.
– А теперь она ничего не может вспомнить, – продолжаю я, наслаждаясь вкусом семги.
Эммануэль, как и я, с аппетитом поглощает рыбу, но не сводит с меня глаз.
– Она вспомнит. Ты это знаешь.
– Да, вспомнит. Но пока об этом рано говорить, хотя я все время об этом думаю. Сам удивляюсь.
Я жду, когда он покончит с семгой, и только потом зажигаю сигарету. Я знаю, что Эммануэль ненавидит дым, но я же у себя дома…
– А что бы это, по-твоему, могло быть?
– Что-то, что стало для Мелани настоящим потрясением. Достаточно сильным для того, чтобы она потеряла контроль над автомобилем.
Я курю, а он пытается выудить другой кусочек укропа.
– А потом я встретил эту женщину, – говорю я с ударением. Его лицо светлеет.
– Она танатолог. Бальзамировщица. Эммануэль прыскает со смеху.
– Ты шутишь!
– Это самая сексуальная штучка из всех, кого я знаю. Он потирает подбородок, глядя на меня снизу вверх.
– И?
Эммануэль обожает такие разговоры.
– Она приперла меня к стенке. Она удивительная. Великолепная.
– Блондинка?
– Брюнетка. С золотыми глазами. У нее тело богини. И хорошее чувство юмора.
– Где она живет?
– В Клиссоне.
– А это где?
– Под Нантом.
– Вам надо еще увидеться. Это знакомство явно пошло тебе на пользу. Я не видел тебя таким с тех пор…
– С тех пор, как Астрид меня бросила.
– Нет, задолго до этого. Ты сто лет не выглядел таким довольным жизнью.
Я поднимаю свой стакан с шардоне.
– За Анжель Руватье!
Я думаю о ней, о том, как она работает в этой провинциальной больнице. Думаю о ее губах, медленно складывающихся в улыбку, о нежной коже. Думаю о ее вкусе у себя на языке. Я так ее хочу, что готов рычать. Эммануэль прав: со мной сто лет такого не было.
Глава 21
Пятница после полудня. Я выхожу из офиса, направляясь к отцу. Жара не спадает, Париж превратился в настоящую печку. По улицам, еле передвигая ноги, плетутся изнуренные туристы. Листья на деревьях самым жалким образом обвисли. Пыль и грязь образуют серые, стелющиеся над землей облака. Я решаю идти на авеню Клебер пешком, а это займет сорок пять минут. Для велопробежки слишком жарко, а мое тело просит физической нагрузки.
Последние новости из больницы хорошие. Доктор Бессон и Валери обе звонили мне, чтобы сообщить, что к Мелани возвращаются силы. (Еще я получил несколько SMS-сообщений от Анжель Руватье, от эротичности которых у меня по спине бегают мурашки. Я сохранил их все.) Когда я поворачиваю налево у Дома Инвалидов, в кармане снова вибрирует мобильный. Я смотрю на высветившийся на экране номер. Рабани. Я беру трубку и тут же об этом жалею. Он даже не удосуживается со мной поздороваться. Как обычно. Он на тринадцать лет младше меня, но не проявляет ни малейшего уважения.