Выбрать главу

Л. Стерна, и оценили потом эту работу как «подвиг научного исследования и художественного воссоздания оригинала».

Тогда он впервые понял, что ему нравятся – более того, даже увлекают – масштабные и сложные для перевода произведения. У него оказался истинный дар передавать стиль, манеру и своеобразие автора и почти реально оказываться в нужном времени и пространстве. Быть может, в эти мгновения он чувствовал себя настоящим художником слова. Переводил он и французских писателей: Ромена Роллана, Андре Жида, Дени Дидро.

– Это твоя инициатива перевести Пруста? – спросила она.

– Кажется, да.

– Я не понимаю, что заставило его написать эту книгу. Странные люди, странные имена, замысловатые рассуждения по каждому поводу, недостоверность, относительность, но правда, хорошая интуиция. Он, видимо, хотел проделать опыт с Памятью. Но скажем так: что Память отбирает для памяти… А скорее всего, Пруста за стол усадила болезнь. Он был пленником комнаты, обитой корковым дубом, потому что больше нигде не мог дышать. Но книга, которую я читала, сознаюсь, пропуская некоторые куски, мне очень нравится. В ней много красоты. Но зачем ты предложил ее бедствующему издательству?

– Не знаю. Пруст поклонник Достоевского, но на французский манер, у него свой церемониал. И это интересно. И еще, когда я читал первый том, мне показалось, что наш повелитель, Время, сидя у Пруста на облучке, не гонит лошадей. Словно француз услышал совет русского поэта: «Тише, тише совлекайте с древних их одежды, // Слишком долго вы молились, не забудьте прошлый свет…» Я не знаю, что Бальмонт хотел сказать, но, мне кажется, это то, о чем говорит и Пруст: «Я всегда старался, глядя на море…верить, что передо мной – те самые вековечные волны, которые катились друг за другом, полные таинственной жизни, еще до появления человеческого рода». Это о тайнах времени, памяти, природы, но главное – о погруженном во все это человеке, чье жизненное творчество возникает из богатства комбинаций опыта. Здесь и разум, и мораль, и стремление к совершенству. Быть может, Прусту хотелось дать интегральную концепцию человека? Посмотри, на каких мыслях, на каком желании его застала смерть. Он хотел предоставить людям «пространство гораздо большее, чем то невероятно суженное место, что им было выделено в этом мире, пространство, длящееся до бесконечности».

Она смотрела на него: как смела она думать, что он некрасивый, с этими горящими глазами, умным лбом и редкой, неожиданной, как луч в тучах, притягательной улыбкой? Этот так называемый отшельник мог устроить настоящий праздник тому, с кем шел в музей, в театр, на концерт или бродил по городу, не переставая восхищаться безупречно прямыми улицами и проспектами Ленинграда, природной широтой Невы, когда противоположный берег далек, но отчетливо виден, фасадами домов – классицизм, барокко, модерн – все элегантно. И нелюдимым он не был. Он обожал немногословное умное общение. И при этом она знала, что он постоянно в плену обитавших в его голове разноязычных слов, с вечным вопросом для переводчика: «Какое лучше, ближе к смыслу?» Он переводил в это время пятую книгу эпопеи Пруста. Называлась она «Пленница». Когда она приходила к нему, весело раскрывала пакет с бутербродами, расставляла чашки, разливала чай и усаживалась в кресло напротив, он спрашивал:

– Прочитать кусочек?

– Что-нибудь женское, – отвечала она.

И он читал: «С тех пор как Альбертина перестала, по-видимому, на меня сердиться, обладание ею не представлялось мне больше благом, за которое можно отдать все другие блага… Мы прогнали грозу, вернули ясную улыбку. Мучительная тайна беспричинной и, может быть, бесцельной ненависти рассеялась. Мы вновь оказались лицом к лицу с временно отодвинутой проблемой счастья, невозможность которого для нас ясна».

– Мне иногда кажется, что твой перевод лучше авторского текста…

О тексте «Пленницы» в его переводе специалисты скажут: «Здесь он достиг исключительного совершенства: фраза лилась как-то особенно гармонично, при всей своей амплитуде».