Мысли о том, что «дни на исходе», становились все как-то неотступнее, и «некий страшный срок» казался не столь отдаленным. «Каждое утро просыпаюсь, — пишет он 28 декабря 1941 года, — с чем-то вроде горькой тоски, конченности (для меня) всего. „Чего еще ждать мне. Господи?“ Дни мои на исходе. Если б знать, что еще хоть десять лет впереди! Но какие же будут эти годы? Всяческое бессилие, возможная смерть всех близких, одиночество ужасающее… На случай внезапной смерти неохотно, вяло привожу в некоторый порядок свои записи, напечатанное в разное время… И все с мыслью: а зачем все это? Буду забыт почти тотчас после смерти».
Но тут он ошибся: интерес к нему на его родине огромный.
В декабре 1941 года умер Д. С. Мережковский, Бунин услышал об этом на следующий день, 10 декабря, по швейцарскому радио; послал открытку 3. Н. Гиппиус. В дневнике записал 14 декабря:
«Много думаю о Мережковском» [945].
Пятнадцатого опять заносит в дневник:
«Это стихи молодого Мережковского, очень мне понравившиеся когда-то, — мне, мальчику! Боже мой, Боже мой, и его нет, и я старик!» [946]
Мережковский и Бунин спорили, расходились. Бунин мог говорить о нем резкости и тяготел к нему. В нем было что-то захватывающее. Говорить, что Бунин «ненавидел» символистов, как иногда пишут критики, не только плоско, но и ошибочно. Вернее всего, проницательнее сказал о Мережковском Адамович:
«Мережковский был и остался для меня загадкой. Должен сказать правду: писатель он, по-моему, был слабый, — исключительная скудость словаря, исключительное однообразие стилистических приемов, — а мыслитель почти никакой. Но в нем было „что-то“, чего не было ни в ком другом: какое-то дребезжание, далекий потусторонний отзвук, а отзвук чего — не знаю… Она, Зинаида Николаевна <Гиппиус>, была человеком обыкновенным, даровитым, очень умным (с глазу на глаз умнее, чем в статьях), но по всему составу своему именно — обыкновенным, таким же, как все мы. А он — нет.
С ним наедине всегда было „не по себе“, и не я один это чувствовал. Разговор обрывался: перед тобой был человек, с прирожденно-диковинным оттенком в мыслях и чувствах, весь будто выхолощенный, немножко „марсианин“. Было при этом в нем и что-то мелко житейское, расчетливое, вплоть до откровенного низкопоклонства перед всеми „сильными мира сего“, — но было и что-то нездешнее. И была особая одаренность, трудно поддающаяся определению.
Оратора такого я никогда не слышал — и, конечно, никогда не услышу. Невозможны никакие сомнения: „арфа Серафима!“ У Блока есть в дневнике запись о том, что после какой-то речи Мережковского ему хотелось поцеловать его руку — „потому, что он царь над всеми Адриановыми“. У меня не раз бывало то же чувство, и над всеми нашими нео-Адриановыми, на любом эмигрантском собрании, он царем был всегда.
И стихи он читал так, как никто никогда их не читал, и до сих пор у меня в памяти звучит его голос, будто что-то действительно свое, ему одному понятное, он уловил в лермонтовских строках:
Какой-то частицей своего существа он должно быть в самом деле „томился на свете“.
А в книгах нет почти ничего» [947].
Двенадцатого мая 1942 года Бунин пишет: «„На всякий случай“ занимался пересмотром того, что должно и не должно войти в будущее „полное“ (более или менее) собрание моих писаний, писал распоряжения. Мучительно! Сколько ерунды и как небрежно напечатал я когда-то! Все из-за нужды» [948]. А иногда говорил: «А ведь это хорошо написано».
Работу над своими книгами и архивом он продолжал до самой кончины.
Бунин прятал у себя людей, подвергавшихся фашистским преследованиям. Он спас от карателей пианиста Александра Борисовича Либермана и его жену.
Вера Николаевна в письме к М. С. Цетлин, посланном в январе 1942 года, говорит о них как о новых приятных знакомых, людях «очаровательных»; с ними Бунины встречали Новый год (по ст. ст.). Она также сообщала Т. Д. Логиновой-Муравьевой 22 января 1942 года: «…Просидели до двух часов, ведя очень интересные разговоры, и чего-чего мы не касались. Много говорили о музыке, литературе. Либерман умный и тонкий человек <…> Я, кажется, после родного дома никогда приятнее не встречала Нового года. И, не сглазить, с этих пор и дома хорошая атмосфера» [949].