К счастью, он застал доктора дома, и тот согласился приехать. К общей радости, Людмила Александровна, с помощью редкого врача и благодаря своему сильному организму, начала поправляться» [283] .
В июле 1905 года Бунин поехал в Финляндию к Горькому. Вернувшись в Огневку, он 17 июля писал Федорову:
«Был в Москве, в Финляндии. Горький вызывал меня на совещание о новом журнале типа Симплициссиумуса. Выйдет ли это дело — не знаю, но совещание было любопытное. Было очень много художников, и между ними знаменитые финляндцы — Галлец, Эрнефельд, Саарин, а из русских — Серов, Билибин, Грабарь и т. д. Видел Елпатьевского, Скитальца, Андреева. Купришка удрал на Кавказ. Видел ли ты его, и какое он произвел на тебя впечатление? Говорят — бодр, весел и задумал драму.
Я строчил стихи. А ты? Пожалуйста, пришли что-нибудь почитать» [284] .
Бунин печатал многие свои произведения в сборниках «Знания», в дешевой библиотеке «Знания». В новом журнале Горького «Жупел», о котором и шла речь в письме к Федорову, Бунин напечатал стихотворение «Ормузд». В 1905–1906 годах вышло три номера этого журнала, после чего он был закрыт.
На сентябрь Бунин уехал из деревни в Москву, а оттуда — в Крым, по приглашению М. П. Чеховой, которая писала Бунину 12 августа: «Приезжайте на осень в Ялту. Отдохнете хорошенько, не будете тормошиться, поживете спокойно и поправитесь здоровьем. Потом, хотя бы перед рождественскими праздниками и на праздники, если у вас будет охота, проедемтесь за границу, где потеплее, или уже оставим до весны» [285] .
С конца сентября и до 18 октября 1905 года Бунин жил в ялтинском доме Чехова. 29 сентября он писал Н. А. Пушешникову из Ялты: «Пишу на балконе, утро, на солнце — жара невыносимая, светло, радостно. Вдали море — тихо, голубая воздушная бездна» [286] .
Позже Бунин вспоминал: «В 1905 году, с конца сентября и до 18 октября, я в последний раз гостил в опустевшем, бесконечно грустном ялтинском доме Чехова, жил с Марьей Павловной и „мамашей“, Евгенией Яковлевной. Дни стояли серенькие, сонные, жизнь наша шла ровно, однообразно — и очень нелегко для меня; все вокруг, — и в саду, и в доме, и в его кабинете, — было как при нем, а его уже не было! Но нелегко было и решиться уехать, прервать эту жизнь. Слишком жаль было оставлять в полном одиночестве этих двух женщин, несчастных сугубо в силу чеховской выдержки, душевной скрытности; часто я видел их слезы, но безмолвно, тотчас преодолеваемые; единственное, что они позволяли себе, были просьбы ко мне побыть с ними подольше: „Помните, как Антоша любил, когда вы бывали или гостили у нас!“ Да и мне самому было трудно покинуть этот уже ставший чуть ли не родным для меня дом, — а я уже чувствовал, что больше никогда не вернусь в него, — этот кабинет, где особенно все осталось, как было при нем: его письменный стол со множеством всяких безделушек, купленных им по пути с Сахалина, в Коломбо, безделушек милых, изящных, но всегда дививших меня, — я бы строки не мог написать среди них, — его узенькая, белая, опрятная, как у девушки, спальня, в которую всегда отворена была дверь из кабинета. А в кабинете, в нише с диваном (сзади кресла перед письменным столом), в которой он любил сидеть, когда что-нибудь читал, лежало „Воскресение“ Толстого, и я все вспоминал, как он ездил к Толстому, когда Толстой лежал больной в Крыму, на даче Паниной» [287] .
В доме Чехова по телефону Бунин услыхал от С. П. Бонье, что в России революция. На следующий день он записал в дневнике:
«„Ксения“, 18 октября 1905 года.
Жил в Ялте, в Аутке, в чеховском опустевшем доме, теперь всегда тихом и грустном, гостил у Марьи Павловны. Дни все время стояли серенькие, осенние, жизнь наша с Марьей Павловной и мамашей (Евгенией Яковлевной) текла так ровно, однообразно, что это много способствовало тому неожиданному резкому впечатлению, которое поразило нас всех вчера перед вечером, вдруг зазвонил из кабинета Антона Павловича телефон, и, когда я вошел туда и взял трубку, Софья Павловна стала кричать мне в нее, что в России революция, всеобщая забастовка, остановились железные дороги, не действуют телеграф и почта, государь уже в Германии — Вильгельм прислал за ним броненосец. Тотчас пошел в город — какие-то жуткие сумерки и везде волнения, кучки народа, быстрые и таинственные разговоры — все говорят почти то же самое, что Софья Павловна. Вчера стало известно, уже точно, что действительно в России всеобщая забастовка, поезда не ходят… Не получили ни газет, ни писем, почта и телеграф закрыты. Меня охватил просто ужас застрять в Ялте, быть ото всего отрезанным. Ходил на пристань — слава Богу, завтра идет пароход в Одессу, решил ехать туда.
Нынче от волнения проснулся в пять часов, в восемь уехал на пристань. Идет „Ксения“. На душе тяжесть, тревога. Погода серая, неприятная. Возле Ай-Тодора выглянуло солнце, озарило всю гряду гор от Ай-Петри до Байдарских Ворот. Цвет изумительный, серый с розово-сизым оттенком. После завтрака задремал, на душе стало легче и веселее. В Севастополе сейчас сбежал с парохода и побежал в город. Купил „Крымский вестник“, с жадностью стал просматривать возле памятника Нахимову» [288] .
Одесса встретила Бунина беспорядками, еврейскими погромами. 19 сентября, в день приезда, он записал в дневнике:
«В тесноте, в толпе, в ожидании сходен узнаю от носильщиков… что на Дальницкой убили несколько человек евреев, — убили будто бы переодетые полицейские, за то, что евреи будто бы топтали царский портрет. Очень скверное чувство, но не придал особого значения этому слуху, может и ложному…
Приехал в Петербургскую гостиницу, увидел во дворе солдат… Поспешно напился кофию и вышел… Там и сям толпится народ. Очень волнуясь, пошел в редакцию „Южного обозрения“. Тесное помещение редакции набито евреями с грустными серьезными лицами… С Нилусом пошел к Куровским. Куровский (который служит в городской управе) говорит, что было собрание гласных думы вместе с публикой и единогласно решили поднять на думе красный флаг…
20 октября
…Возле дома городского музея, где живет Куровский, — он хранитель этого музея, — в конце Софиевской улицы поставили пулемет и весь день стучали из него вниз по скату, то отрывисто, то без перерыва. Страшно было выходить. Вечером ружейная пальба и стучащая работа пулеметов усилилась так, что казалось, что в городе настоящая битва. К ночи наступила гробовая тишина, пустота…
21 октября
Отвратительный номер „Ведомостей одесского градоначальства“…
22 октября
…По Троицкой только что прошла толпа с портретом царя и национальными флагами. Остановились на углу, „ура“, затем стали громить магазины. Вскоре приехали казаки — и проехали мимо, с улыбками» [289] .
Числа 27 октября Бунин приехал в Москву. Он писал Н. А. Пушешникову 2 ноября 1905 года:
«Милый, родной, я вернулся с юга уже дней пять тому назад. Сперва жил в „Национальной“. Сегодня переехал к Гунст, № 12. Очень был удивлен, что вы все удрали, но потом подумал, подумал… черт его знает, может быть, и лучше. Идет такая каша (и идет всюду), что совершенно нельзя ручаться ни за что. Вот и относительно деревни: сегодня получили письмо от Маши, что она с детьми и с мамой (точно ли с мамой — не разберешь) уехала в Ефремов — частью от нестерпимого холода, частью же от страха перед мужиками. Квартиру Маша, вероятно, сняла г… — сырую, холодную, и поэтому мне приходит в голову поехать в Ефремов — устроить их. Но поеду ли — еще неизвестно. Вероятнее всего, что нет. Опять ехать, опять вагоны… Не хочется.