Приехал Марк, мой сын — как необычно это звучит! Но он сторонился меня, таился по углам, чтобы ненароком не столкнуться со мной. Я видел его, бледное худенькое создание с торчащими ушами, с торжественным видом шагающего в церковь в сопровождении двух чёрных гарпий, словно под конвоем. Было ясно, что они получили соответствующие инструкции. Мальчишка готовился к вступительным экзаменам, хотя едва вышел из детсадовского возраста. Можно было бы пропустить его через Авеля, да скучно. Я видел, слышал, как он сидит за моим столом в «Мерлине» — бледный узкоплечий молодой человек с волосами, мыском растущими на лбу. Но до этого пока далеко, это будет, когда я сам… исчезну. Будущее виделось туманно, с более чем вероятным самоубийством в конце. Но, говоря о самоубийстве, раз уж слово произнесено, я вспоминаю попытку Марка совершить нечто подобное. Однажды, работая рано утром, я ненароком глянул в окно и увидел, как он идёт к озеру. В руке он держал кусок хлеба, очевидно собираясь кормить лебедей. Я уже было отвернулся, когда что-то в его походке показалось мне странным: он шагал так скованно и неуверенно, словно заставлял себя идти только силой воли. Мгновение спустя он вошёл прямо в ледяную воду и медленно побрёл дальше. Густо падал мокрый снег. Я дважды окликнул его, но он не обернулся. Вдруг я понял, что он задумал, и бросился к двери. Внутри у меня все похолодело. Он заходил все глубже, вода была ему уже почти по горло. Я бросился за ним, и ледяное озеро ожгло меня. Я дотянулся до его головы в тот момент, когда вода поднялась ему до губ. Лицо у него было синее и искажённое от холода, он плакал и смеялся. Я затолкал несчастное создание себе под рубашку и с трудом потащился к берегу, сам едва не теряя сознание от холода. Синий креветочный ротик снова и снова повторял: «Меня не хотят пускать к тебе». Не помня себя от холода и душевной боли, я бросился в ванную на нижнем этаже, пустил горячую воду и посадил его в неё, чтобы отогреть окоченевшее тельце. Тяжело опустился напротив него на биде и заплакал; я плакал по собственному одинокому детству, по материнской груди, по самой утробе — единственной памяти, о которой мы знаем. Он тоже плакал, но жалея меня; и вскоре я почувствовал, как его маленькая бледная ручка касается моей головы, гладит, утешает. Мне не нужно было спрашивать, кто или что старается не подпускать его ко мне. Так мы сидели очень долго, глядя друг на друга. Потом я растёр полотенцем его порозовевшее хилое тельце, встревоженный его худобой, впалой грудью. От нашей одежды, брошенной на радиатор, шёл пар. Пока она сохла, я спросил:
— Хотелось бы тебе поработать со мной над Авелем? — и в его глазах появился слабый блеск.
— Но они мне не позволят, — вздохнул он.
— Значит, надо сделать так, Марк, чтобы они ничего не узнали, только и всего. Ты должен выбрать время, как сейчас: или очень рано, когда они ещё спят, или очень поздно, когда они уже спят.
Так он стал моим фамулюсом, украдкой спускаясь ко мне, когда ещё не начинало светать, чтобы провести два увлекательнейших часа среди моих лампочек и проводов. Поначалу трудно было объяснить основные принципы работы Авеля, но со временем он научился управлять всей системой и ловко шнырял по моей органной галерее, как юный подносчик снарядов.
— Что такое Авель на самом деле?
— Ну, когда-нибудь тебе захочется знать о всех нас, о твоём и моем прошлом, о твоём будущем.
— Захочется?
— Почти наверняка. Всем этого хочется. Вот, посмотри на программную клавиатуру — видишь секции, названные «Когда», «Кто», «Почему», «Где» и «Если».
— Если? — удивлённо повторил он. — Почему Если?
— В каком-то смысле это самый важный вопрос из всех — он может изменить все другие: всего лишь малая крупица Если.