От ярости лицо Уишборна похолодело, словно на него пахнуло ледяным ветром.
— Как ты смел?!.. — прошипел он. — Как ты смел ударить мою собаку, вонючий Пэдди[43]?
Даже под загаром ирландец побледнел так, что его веснушки стали пунцовыми. Целую минуту он молча глядел на оскорбителя, и целую минуту Уишборн под этим молчаливым ненавидящим взглядом чувствовал тоскливый холод страха, плывший вверх от желудка. Ему казалось, он слышит щелчок раскрываемого в кармане матросского ножа. Но нет, ножа ирландец не вытащил, а развернулся, влепил кулаком по круглой сытой морде и гадливо вытер руку о штаны. Уишборна понесло назад, и он упал, больно треснувшись затылком о буфер «роллс-ройса».
…Потом он сидел в машине на заднем сиденье и, обливаясь холодным липким потом, смотрел на молчаливую толпу. Теперь люди на улице молчали как-то особенно, сосредоточенно, опустив головы и словно вслушиваясь в свои скорбные мысли. «Пять минут молчания», — вспомнил Уишборн слова студента малайца и стиснул зубы, как малярик, силящийся удержать дрожь озноба. Он не слышал, как Фарли что-то говорил ему, настойчиво повторяя одну и ту же фразу. Наконец слова секретаря дошли до его сознания.
— Сэр, я вижу «Куин-Мэри» у пристани. Патрон уже на берегу. Мы опоздали. О, боже, что теперь будет! Сэр, вы слышите, я вижу «Куин-Мэри»…
Уишборн сделал слабое движение рукой. Это пустяк, все пустяки теперь, когда молчат вот так тысячи, миллионы людей на всем земном шаре. Эти пять минут молчания — тишина могилы, куда сброшен порядок, великолепный, лучший в мире порядок империи.
Вдруг могильная тишина взорвалась. Весь Велингтон-роод, может быть, весь остров, наверное, весь мир зарыдал гудками автомашин, паровозов, заводов, фабрик, шахт, доков и верфей, сиренами пароходов, звонками трамваев и велосипедов, рындами парусников, похоронными маршами оркестров и хлопаньем на ветру траурных флагов. Это было словно вопль Москвы, вопль всей земли. В эту минуту там, на Красной площади, предавали погребению Ленина.
Тот же малаец-студент подошел к «роллс-ройсу» и властно сказал сидевшему за рулем Фарли:
— Дайте сигнал! Немедленно!
И Фарли поспешно нажал на кнопку гудка. Надменный «роллс-ройс» послушно присоединил свой крик к грому прощального салюта. А едва замолк похоронный салют, люди на улицах колыхнулись, расступились, и снова Велингтон-роод помчался, закипел жадной, азартной, грубой суетой.
— Домой, — сказал Уишборн опустошенно секретарю.
На подъеме к мосту им встретилась рота морской пехоты. «Джоли» шли быстрым шагом, почти бежали, как десант, высадившийся на вражеский берег.
«Поздно. Мы опоздали», — подумал Уишборн. Шатается, рушится великолепная, лучшая в мире империя, рассыпаясь бесславными обломками!
Фарли посмотрел искоса на Уишборна. Шеф держался рукой за сердце и облизывал языком пересохшие губы. И он был серый, как мышь, надменный шеф. В глазах Фарли, этого вечно озлобленного неудачника, сверкнула злая радость. Он уже пустой и мягкий, как дырявый футбольный мяч, мой дорогой шеф! И патрон выгонит его. Здесь не нужны пустые и мягкие…
А Уишборн смотрел на грозный багрово-черный закат и видел пылавшие ненавистью глаза Азии. Азия проснулась и вышла в бой. Ее разбудил и повел в сражение человек, которого сегодня хоронило все человечество.
1928 г.
ПО РАЗНЫЕ СТОРОНЫ ОКНА
Стол стоял рядом с окном. Поэтому человеку, вошедшему в комнату с зажженной лампой, пришлось подойти близко к окну.
Вложив лампу в проволочное гнездо, он взял со стола длинный плоский хлебец и отрезал от него большой ломоть. Затем из широкогорлого горшка вытащил ножом кусок вареной баранины и начал есть, не снимая мяса с ножа.
Другой человек, стоявший по другую сторону окна, на улице, тихо застонал. Не сводя горящего взгляда с хлеба и мяса, судорожно вцепился в раму руками. С трудом проглотил тягучую голодную слюну и в изнеможении прислонился к стене.
Не замечая горящих голодом глаз за окном, человек в комнате ел не спеша, наслаждаясь. Вцепившись зубами в баранину, закрыв от удовольствия глаза, он отрывал мясо маленькими кусочками и жевал его медленно-медленно. Когда с бараниной было кончено, он вытер нож, стряхнул с колен хлебные крошки и, держа лампу впереди себя, удалился куда-то в глубь дома, притворив за собою дверь.
В комнате снова стало темно. Лишь через щель от неплотно притворенной двери лег на пол луч света, тонкий и длинный.
Человек на улице тоже отошел от окна. Качаясь, сделал несколько шагов и опустился на кучу маисовой соломы. Уперся подбородком в ладони и исподлобья взглянул на дом.
Деревянный, из гладко обструганных досок, крытый красной черепицей, дом резко выделялся из всех остальных хижин деревни, бамбуковых, обмазанных глиной, с соломенными крышами. Рядом с домом щупала небо высокой ступенчатой крышей деревенская пагода[44].
Губы человека зашевелились.
— О, Тао-Пангу, о, брат мой, — зашептал он. — Если я попрошу у тебя пить, ты напоишь меня ядом змеи, если я попрошу есть, ты отведешь меня к белым дьяволам, которые накормят меня свинцом. Это так…
Он бессильно опустил голову. Но тотчас решительно вскинул ее. Поднялся и, подойдя снова к окну, прижался лицом к стеклу, всматриваясь.
В комнате было по-прежнему темно. Даже луч на полу теперь исчез. Видимо, в соседней комнате погасили лампу или плотнее притворили дверь.
Человек вытащил из-за пояса длинный и тонкий, как шило, нож. Всунул его под нижний край рамы окна и нажал на ручку. Рама тихо треснула. Человек вздрогнул и огляделся по сторонам. Затем снова нажал на ручку. Створки окна бесшумно распахнулись.
Человек перекинул одну ногу в комнату и, сидя верхом на подоконнике, наклонил вперед голову, вслушиваясь и всматриваясь. Мертвая тишина и темнота комнаты успокоили его. Он перекинул через подоконник вторую ногу и встал на пол. Крадучись, шагнул вперед и… зажмурился от яркого света.
В широко распахнувшихся дверях соседней комнаты стоял человек. В левой руке он держал высоко над головой лампу, правая сжимала весело поблескивавший никелем револьвер.
— Зачем ты попал сюда, вор, собака?! — крикнул человек с револьвером.
Человек с улицы опустил голову:
— Я хотел взять только хлеба. Я голоден. Я не ел четыре дня.
Человек с револьвером усмехнулся:
— Так говорят все воры. Брось нож.
Человек с улицы бросил нож на пол и поднял голову.
Лампа вздрогнула и чуть не вывалилась из державшей ее руки.
— Кай-Пангу! Брат мой…
— Да, я Кай-Пангу, твой брат.
Два человека, полчаса тому назад стоявшие по разные стороны окна, теперь стояли друг против друга.
С первого же взгляда можно было понять, что это братья-близнецы. Оба небольшого роста, с бледно-шоколадным цветом кожи, тонки в талиях и широки в плечах. У каждого большая голова, длинные прямые волосы и глаза с чуть косым узким прорезом. Даже родинка, похожая на ущербленную луну, была у обоих братьев в левом уголке рта. И, если бы не разница в одежде, нельзя было бы отличить одного брата от другого.
На Тао-Пангу была белая чесучовая пижама, надетая прямо на голое тело, и такие же брюки. На Кай-Пангу — лишь короткие рваные штаны.
Но Тао-Пангу отличался от брата, кроме одежды, более бледным, каким-то сероватым цветом лица. Такую мутную бледность накладывает на лица лишь опиум.
— Как ты попал сюда? — спросил хмуро Тао-Пангу.
— Меня преследуют французы… полиция. Я скрываюсь… Я четыре дня не ел ничего, кроме сухих зерен риса.
И, глядя в упор на брата сузившимися от света зрачками, Кай-Пангу спросил: