— У меня, дедка, когда я еще в госпитале лежал и не совсем привык к тому, что стал одноручный, был такой дружок. Ах, и голова же у него, дедка, какая… Все-то он знал. И вот перед смертью своей говорит мне: «Погоди вздыхать, дескать, Кожемяка, погоди, земляк… война идет… А когда оно, война то есть, затихнет, по-другому все станет… Уж ты верь мне, земляк Кожемяка, не сомневайсь. Я уж все знаю»… Вот что говорил дружок мой… ему, дед Кузьма, можно верить. Да и как не верить, ежели весь народ так говорит..
Иван отвык от крепкого и с первой же рюмки легкий туман ударил ему в голову. После этого захотелось говорить и говорить, радоваться своим словам и другим передавать свою радость. Иван рассказывал и сам себе удивлялся и не понимал, откуда у него такие ласковые слова обо всем.
Старики сидели и слушали, и в диковинку им казалось, что вот обо всем говорит Иван, а молчит о войне, о страхе… Как будто и не ему оторвали руку и как будто не видел он, как падали люди, падали и больше не вставали.
Иван Кожемяка говорил о Днепре, о Волге, о степях и свистящих сусликах. И рассказал, как долго лежал он в госпитале и когда уже безруким впервой вышел на крыльцо избы, то удивился синему небу и невидимому жаворонку, поющему совсем так, как и над льняным полем.
— А потом, дедка, вот плелся я степью к станции… Люди военные шли навстречу… орудия… И смотрю я, дедка, вот сломала ногу Серка и стрелять ее хотят… Господи, думаю, за что же она виновата, и кидаюсь к товарищу лейтенанту, кричу ему, отдай, кричу, мне, безрукому инвалиду, а он уже выстрелил… да не попал в лоб… Ну, ладно, говорит, бери… Оттащили Серку прочь с дороги, бросили мне… Во! Нога сломана, шея прострелена… Три месяца, дедка, днем одним промелькнули… И видишь — Серка… Серка мне и охоту к жизни дала…
Переночевал Иван Кожемяка у деда Кузьмы. Утром, на рассвете, поднялись все. Дед осмотрел Серку, погладил по шее, пощупал криво сросшиеся края раны, потрогал ногу. Серка чуть-чуть шевельнула шерстью.
— Смотри, Иван, — сказал дед Кузьма, — это Серка встрепенулась, дает шерстью знать, что все она вспомнила… Она, брат, все помнит… И что ты ей сделал, тоже помнит…
Как бы понимая слова деда, Серка подняла уши, сделала шаг в сторону и прижалась боком к пустому рукаву Ивана…
7
К заходу солнца Иван Кожемяка поднялся на бугор.
— Стой, Серка!
Иван Кожемяка заплывшими слезой глазами смотрел на деревню. Серка правой передней ногой взбивала песок и просила повод.
— Погоди, Серка… в груди-то у меня как бьется… Ребятишки чьи-то там бегают…
Иван Кожемяка смотрел, и не заметил, как Серка спокойным шагом тронулась вперед.
Только что въехав в родную деревню, Иван увидел стоящего у избы человека и невольно остановился. Вместо лица у него была страшная, кровавокрасная маска с одним-единственным глазом и изуродованными, свернутыми на бок губами.
— Кожемяка! Иван!
Иван пристально вглядывался в лицо незнакомому человеку и, наконец, спросил:
— А ты чей?
— Да я ж… сосед твой… Не признаешь, Иван? Я ведь Васильев Петр…
Иван соскочил с Серки и бросился к Петру.
— Петя! Господи, Боже мой… тебя-то как изуродовали…
Губы Петра жутко расползлись и он, видимо, зная об этом, торопливо прикрыл рукой свою улыбку.
— Да и тебя, Иван, не помиловали…
Из избы вышла с ребенком на руках Вера, жена Васильева, и ахнула. Потом передала крохотную девочку своему мужу и обняла Ивана.
— Ваня, Агафья-то сегодня тебя поминала, сон, говорит, видела, будто ты лежишь где-то брошенный… Ну, я побегу в поле, скажу Агафье и ребятам… вот-то радости им будет…
Иван Кожемяка стоял и разговаривал с Петром и почему-то не мог оторвать взгляда от страшной маски соседа, к которой прижалось бледненькое, сияющее радостью личико девочки. Тонкие руки ребенка с любовью обнимали шею отца и пальчики ее нежно гладили уродливые бугры кровавой маски…
8
Дети так полюбили Серку, что сам Иван искренне удивлялся:
— Скажи на-милость: откуда у них такое? Вроде и коня своего не видели, а тут — хозяева такие. И травы нарвут, и почистят, и на ночное сгоняют…
Правда, в первые же дни председатель колхоза завел было разговор, что Серку надо свести в колхозную конюшню. Но Иван не сдался:
— Что ты мне такое говоришь? Да я Серку от смерти спас, я ее, можно сказать, на ноги поставил, а ты… Нету, никому не отдам…
— Какой же ты колхозник после этого? Устав, чай, для всех писан? Знаешь?
— Знаю… А только Серку я не отдам. В колхозе — я колхозник. А Серку не отдам. Бороновать, возить что надо — буду, все буду делать, а только Серку не трожь…
Председатель попробовал было настаивать, но из этого ничего не получилось. После этого он поехал в район, к партийному начальству. Там, сгоряча, приказали забрать коня, но потом перерешили: оставить Серку за инвалидом отечественной войны. Об этом даже написали официальную бумагу.
Радости Ивана не было конца.
— Видишь, Агафья, я тебе говорил, что все по-новому, по-настоящему пойдет… Оно, брат, верно… И дед Кузьма говорил, и тот, мой дружок по госпиталю, и все так говорят… Уж теперь, Агафьюшка, все по-другому…
И на самом деле жизнь Ивана потекла по-другому. До чего длинен казался ему месяц на фронте, до того быстро и светло промелькнул год в своем доме, с Агафьей, с Николкой и Васильками. Прошлое как-то отодвинулось и многое уже просто забылось. Правда, недоставало руки, и в особенности он это чувствовал, когда подходил к Серке с правой стороны и хотел похлопать конька по гладкой, лоснящейся спине.
И Серка стала совсем иной. Всегда чистая и веселая, она любила заигрывать с маленькими Кожемяками, а увидев Ивана радостно вскидывала голову.
Обычно, возвращаясь с поля, Иван заезжал в колхозный машинный сарай, распрягал здесь Серку и, хлопнув рукой по ее шее, присвистывал. Серка делала вид, что страшно пугалась и чуть прихрамывая, рысью бежала вдоль улицы. Остановившись около знакомых ворот, она перевешивала голову во двор и звонко ржала. На зов выбегала Агафья, отворяла калитку, и Серка торопилась в полутемный, уютный сарайчик к свеженакошенной, пахнущей воздухом и лугом, траве.
Ивану казалось, что теперь он живет настоящей, человеческой жизнью. Никогда он так не любил Агафью и своих детей, как после возвращения из госпиталя. Думая об этом, он решил, что в семье такая дружба и лад потому, что у них есть Серка.
Когда однажды по какому-то делу нужно было в сельсовете ответить на вопрос о «роде занятий», Иван просто сказал:
— Занятие известное — крестьянствую…
Секретарь сельсовета вяло заметил:
— Так… значит колхозник…
— Погоди, — заторопился Иван, — чего там пишешь? Крестьянствую, потому у меня, брат, конь в доме…
Самому Ивану все это казалось таким интересным, что он попытался было рассказать историю Серки, но секретарь равнодушно оборвал:
— Ладно, брось трепаться… Следующий!
Ивана это страшно удивило и обидело. Возвращаясь домой, о своей обиде он рассказывал Серке, и Серка неодобрительно встряхивала головой. Но обо всем этом скоро забылось, к тому же подоспел День Победы, который хорошо отпраздновали и в колхозе.
Люди собрались на площади, рядом со школой. Слушали речи и били в ладоши. Иван Кожемяка не мог этого делать и потому хлопал себя по колену. А когда расходились, многие бабы плакали, поминали мужей или сыновей. Соседи зазывали друг друга в гости.
Подойдя к своему двору, Иван увидел Серку. Она стояла у забора и смотрела в поле. Иван погладил мягкие губы лошади и прижался к ее шее.
— Вот, Серка, отпраздновали Победу… И ты, брат Серка, свое сделала для победы, а теперь вот со мной по крестьянству…
На другой день после праздника в поле прибежал Николка.
— Батя, тебя требуют в правление…
— Ничего, сынок, скажи, я бороную… К вечеру буду…
— Не, батя, приказали немедля идти…
Иван Кожемяка оставил в поле Николку и направился в правление колхоза. Встретил его новый партийный секретарь и сразу же стал доказывать, что колхозники не имеют права держать у себя коня. Иван Кожемяка встревожился, торопливо начал рассказывать все: и об окопах под Сталинградом, и о госпитале, и об оторванной руке, и о Серке, которую хотел застрелить. А потом Иван вспомнил, что есть такая бумажка от районного начальства, что военному инвалиду Ивану Кожемяке разрешается держать Серку, но партийный секретарь разозлился: