Выбрать главу

А сверху такое горячее солнце, что вся кровь закипает. Тем более у степняка: ему так нужны громадные, бледной медью отливающие крючки.

Казак тоже взволнован. Взволнован соколом, ловчей птицей. Казак вот-вот готов выбросить двести крючков, позабыть, как много искусства, времени и труда вложил он в них. А тут еще и советчик подвернулся:

— Давай, казак, двести! Стоющая птица…

Казак с остервенением плюет в сторону посредника. Степняк, уже готовый было уступить, радостно трясет жидкой бороденкой:

— Ай-ай, хозяин… Хороший человек правду говорил: давай двести!

Казак бьет себя в грудь кулаком и кричит:

— Побойся Бога, мусульманин! Бери сто пятьдесят…

Казак уходит с птицей. Степняк садится на корточки. Не обращая внимания на снующий народ, он разглядывает крючки, губой пробует острие и радостно шепчет:

— Ай-ай, огонь хорошо сделал казак крючки…

* * *

Об этом виденном на Исадах я и рассказал астраханцу, старику-охотнику Ивану Васильевичу Удалову.

— Сокол? — хмыкнул старик. — Сокол ловко бьет птицу, звериную мелочь или, там, лису… Это верно… А вот посмотреть бы тебе беркута. Не в зоологическом саду. На свободе. В степи. Это — когда он размахнет свои крылья на полторы сажени. Или когда сожмет крылья и нырнет к земле. А на земле — волк. Вот тут увидеть бы тебе беркута: как пришит к земле волк, а на волке беркут, и беркут смотрит на тебя строгим глазом. А глаз горит и переливается…

— Иван Васильевич, — задохнулся я. — Что вы сказали? Да ведь это история, это соколиная охота Ивана Грозного да царя Алексея Михайловича… Как же, читал об этом. Представляю себе и бояр на конях и соколов на рукаве… Но это — прошлое… А сегодня… да сегодня кругом советская власть…

— Э, милый, — смеется охотник. — Конечно, советская власть. Да она поверху ходит… Это — да… А тут — народ… Я хоть и старый, а промышляю еще на каспийских култуках и в степи… Знаю кой-чего…

А во мне горит все.

— Вот посмотреть бы, — прошу, — соколиную охоту. Глазами своими увидеть, Иван Васильевич…

— Время твое, милый, молодое, — отвечает Иван Васильевич. — Соколиную охоту завсегда найдешь. Вот беркута, говорю, это уж я тебе устрою. Про берендеев ты знаешь?

— Берендеи? Сказки какие-то вспоминаются, Иван Васильевич… Берендеи? Кощеи? Нет, Иван Васильевич, не припоминаю…

— Да где тебе и знать… А это не сказка, это люди такие двигаются по Букеевской орде. Вот тут, рядом с Астраханью. По орде своей кочуют и овец с места на место гоняют. А за овцами ходит волк. Пропитанье ищет. И не в том убыток берендею, что волк овцу зарежет. Овцы у него несчитаные. А в том беда, что отару напугает волк. Овца же больно проста: с перепугу летит зря, не глядя. Ягнят давит, ноги себе вывертывает, на камнях расшибается. Вот с чего убыток. За это и не любит берендей волка. А против него у берендея первый защитник тайган-собака да конь… А страшнее всего для волка — беркут… Вот как поедешь в Букеевскую орду к киргизам, поспрошай, где травят волка беркутом. А пуще всего добивайся берендеев. Где они — нельзя сказать: сегодня там, завтра — эвона где. Но бывает, что подходят к низам Ахтубы… Ну, одним словом, доставлю тебя к берендеям…

И доставил… Уже после того, как соколов я видел. Уже после того, как со стариком-этнографом, отстраненным от дел Василием Тимофеевичем Кириаком много чашек калмыцкого чая выпил.

Василий Тимофеевич Кириак, сам чуть ли не киргиз, любил всякого, способного слушать о Тамерлане, о тысячелетиях, пронесшихся над степями и пустынями Востока. Вот тогда-то я узнал о берендеях, о том, что еще в ту пору, когда только что становилась Киевская Русь, берендеи в истории оставили след. И еще о том, что берендеи были великие мастера пограбить славянские земли…

— Само имя берендеи для уха уже архаизм, — говорил Василий Тимофеевич. — А все ж есть еще они, есть замешанные среди киргизских племен роды, что зовут себя берендеями и многое свято хранят от десятого века. И беркута тоже. И дудочку, от которой удесятеряется сила и храбрость…

Такое зная о берендеях, к берендеям я и попал с Иваном Васильевичем Удаловым, астраханским охотником. С берендеями день и два двигались мы прочь от низовьев Волги, в сторону Большого Тэнгиза, как зовут киргизы Аральское море.

Под вечер, на стоянке у безымянного лимана, вдруг раздалось гортанное: «И-хай!» На этот крик повернули гордые головы два беркута, звякнули цепочками, раскрыли клювы, скрипнув колесом арбы.

Подлетели конники, подняли беркутов на седло и помчались…

И вот низко над землей скользят птицы. Впереди них бежит громадная тень: солнце на закате. «И-хай!»

Беркуты взмывают вверх… И кажется, что кони тоже летят, летят выше пыли, стелющейся по степи. А впереди темная катящаяся точка: волк. Беркуты почему-то уклоняются а сторону, вправо. Что такое? Ага! Беркуты ломают свой лет под прямым углом и уже бескрылыми метеорами перерезают дорогу хищнику…

Если нет возможности победить, надо спасаться. Спасаясь, нельзя останавливаться. Это в крови у хищника. И еще: хищник боится упасть. Упав — нельзя подняться… А тут… волк вдруг лег. Сам! На хитрость рассчитывает?

Вот-вот, еще мгновенье, и столкнутся волк и птица. Беркут кинул крылья вверх, бросил лапы вниз… и все спряталось в неизвестно как возникшей пыли…

Когда мы подскакали к месту, пыль улеглась. На мертвом волке сидел беркут. В глазах его еще плавали искры огня. А второй беркут описывал воздушные круги, ходил уверенно, как сильный часовой…

Уже в сумерках возвращались к лиману. На палках у седел дремали беркуты с обыкновенными темножелтыми глазами. А старик-берендей говорил, что силой когтей беркут крошит шейные позвонки волка и плечевым изгибом крыла ломает ему череп…

Мюнхен, 1955.

Канис

1

Дым паровоза цеплялся за старые сосны, повисал на ветвях и медленно таял.

— Петя, а дальше что?

— Дальше?.. Видишь, уже наше Полесье началось…

Я знал, что значит Полесье. Прежде всего, это моя родина, здесь близкие мне могилы… Здесь некогда случилось такое, о чем я не рассказываю и о чем вспоминаю очень часто…

Здесь Полесье. Полесье бедных и удивительно душевных полешуков-охотников, край «непуганых птиц». Здесь я вижу себя с ружьем. С гончей костромской породы, которую я торжественно величаю Канисом. «Канис» — так значится в документальной родословной, в собачьем паспорте, имеющем большую круглую печать.

С Канисом я очень близок… И сейчас, въезжая в Полесье, я думаю о нем, об уже сильно постаревшем своем гончем, и представляю его себе таким, каким оставил его несколько лет назад. Я вижу, как он будет меня встречать, как бросится ко мне и улыбнется, показывая тяжелые, острые клыки…

— Знаешь Петя, — говорю я, — у меня есть Канис. Костромич. Гончий. Так он значится по родословным документам. Понимаешь: есть такие родословные. Хотя нет, ты не знаешь этого… Родословная… это — корень… Ты видел корень сосны? Вылезший на поверхность? Так вот, по этому корню (сосновый — он очень, очень длинен!) можно дойти до тоненького усика, который уходит куда-то в глубь земляных пластов и питает все дерево… Понимаешь, так и родословная: от сегодняшнего моего я идем к отцу, от отца — к деду, к прадеду… дальше что-то неясное, затерявшееся, пропавшее в сумерках прошлого… А у Каниса (я покажу тебе его родословную!) идем к Грому, потом к деду Хвату, еще дальше — к прадеду Шарапу… дальше и дальше, и вот уже и псарня двора Александра Первого… Вот это, Петя и есть родословная Каниса… и сам он с чистой кровью гончих собак романовских, царских охот…

Подожди, Петя… О чем это я? Да Канис… Это его кличка по документу. Эту кличку я признавал, но не любил. Когда мы собирались на охоту и Канис жадно зевал и носился по двору, предвкушая лесной азарт и треск выстрелов, волнующих мягкую тишину, тогда я нежно обращался к нему: «Кан, Кан, милый мой пес! Мы сейчас уйдем в сосновый, старый, казенный лес… и никто нам не нужен»…

А в лесу, если бы ты слышал, Петя, как в лесу звучит это имя: «Кан». Крикнешь так протяжно: Ка-а-а-н! И слушаешь, и ждешь ответ, и молчат старые сосны, молчат, не мешают, и катится и катится призывное: «А-а-а-н»…