Органно звучали хоры услажденных певуний. Сошлись, слились в один оркестр рокеры и металлисты, и поклонники кантри. Нежной замшей раздувались горловые меха деревенских гармонистов. И с самого, казалось, неба, его необъятной сини, ковкой желтизны солнца лилась цветомузыка, световыми сполохами-объятиями охватывая жемчужно мерцающие в воде гирлянды икры, животворя ее.
Но этот праздник любви и животворения длился один лишь день. Ночью на заводе или случилась авария, или просто чья-то рука до утра открыла задвижку сточной воды. И в пруд широким потоком хлынул кипяток. Вот тогда и застонали прудовые воды, застенала земля. Облако белесого пара, как сгусток боли, оторвалось от пруда и белым посланием отлетело в небо, к самому Господу Богу. Взбелилась и вспучилась вода в пруде. Гладь ее укрыли всплывшие кверху брюшком все одного цвета, белоногие, непристойно распластанные, настигнутые мгновением любви и смерти лягушки.
Все они сварились заживо. И вчера полный день, а сейчас уже и ночь на исходе - кричат, голосят лягушки. Их шествие к пруду после множества смертей осталось неизменным. Прибывают все новые и новые полчища земноводных. Зачем, для чего, людям, по крайней мере, ему - не понять. Быть может, спешат посмотреть на новоявленных свету мучеников и мучениц уходящего двадцатого века, отпеть их, справить тризну, или торопятся сюда, чтобы самим скорее да без помех заняться любовью. Быть может, любовь Третьего тысячелетия именно такой и будет. А лягушки - предвозвестники и первые жрецы и жрицы ее. Но надо сказать, в кипяток не очень они спешат. Наструнившись, сидят на берегу, как, наверно, некогда сидели наши четвероногие далекие родичи, невесело раздувают меха гуттаперчево воспаленных гармоников, будто боль свою глотают. А она все равно неудержимо рвется из них любовной и заупокойной песней. Изредка обнаруживается среди них то ли камикадзе, то ли очень уж нетерпеливый любовник-романтик. И тогда слышится тихий всплеск воды, одновременно, словно сдирижированный, вскрик-стон. И только круги по воде.
И только круги по воде...
Он стоял у окна, прислонившись лбом к стеклу, и с закрытыми глазами видел эти круги. Нельзя сказать, чтобы ему было очень уж жаль лягушек. Он насмотрелся на них и изжалился вчера при свете дня. Зрелище не для слабонервных. Сейчас же в нем выспевала иная жалость. Была она необъятной, опять же, можно сказать, монстровой. И ее надо было задавить, пока она не задавила его. Хотя все, может, и кроется в этой задавленности. Не слишком ли ее много. Не выдавлено ли из человека уже все человеческое без остатка. Оставлено только живота ради, ради продления себя и подобных себе. Стал человек уходить от обезьян к себе, а пришел черт знает куда. Не есть ли это: поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Он пошел и принес. Сам не поймет, что. Себя. И страшен стал себе. Совсем ведь не за тем ходил, совсем ведь не то искал.
А сколько потерь, сколько могил, крестов и костей на этом пути. Лик свой человеческий потерял, совесть выпалил и веру утратил. А все от нетерпения, алчности дорожной: вот найду, успокоюсь, стану вновь человеком. И душил все человеческое в себе и подобных себе - до лучших времен, до светлого будущего. До тоски вселенской, виноватости космической, неохватной по утраченной совести, потерянной вере, преданной любви. Всему тому, что, наверно, и составляет человека, в чем его предписание и начало: чело века. Но он не смог придумать ничего лучшего, как стать прахом. И тем прахом своим отравить все кругом.
Ночь кончалась, истаивала, отступала. Он выжил. Но после короткой вспышки света грядет ночь следующая. И лягушки за окном словно знают об этом: кричат еще надсаднее. Чужда и безразлична миру и свету стала лягушка. Добро бы только лягушка. Супец ведь варится в котле планетарном. И сам котел тот атомный. Супчик в нем, конечно, жиденький, но наваристый, молекулярный, клеточный - человечинкой попахивает. На свадьбу, веселье и пиршество жизни с рождения торопится человек. И сразу же попадает в кипяток. И никто из попавших в него, кому наречено объявиться миру, показать свой лик, свое чело веку, не волен выскочить из того кипятка, атомного, радующего душу и глаз котельчика. У каждого он свой. И всяк при нем сам кочегар. Сам разжигает, сам дровишки подкладывает, все больше сучья, на которых сидит.