Хотя я не вижу, не нахожу большой разницы между вами и мной, между тем, как живет сегодня мое Полесье и нью-йоркские пригороды. Все только чуть сдвинуто во времени, окрашено в иные краски, разно обуто и одето. Осень. Под Нью-Йорком копают бульбу, не колхозники, конечно, но все равно, люди копают картошку. А картошка - она и в Америке картошка. И американские гарбузы тыквы, точь-в-точь такие же, как и в Беларуси. Рыжие и желтые, они горкой сложены посреди чистого поля.
Сегодня последний день моего пребывания в Америке. Воскресенье, выходной в ООН, и мы отправились, как здесь принято говорить среди советских дипломатов, на заседание седьмого, то есть несуществующего в ООН комитета: шоп-комитета. А проще и по-русски в магазин за шмотками и подальше от Нью-Йорка вроде бы на экскурсию. Желающих принять участие в заседании седьмого комитета набралось уйма. А машину выделили лишь одну. И хотя она была семиместная, мне с моим советником второго класса пришлось ехать, считай, в багажнике. Впрочем, очень терпимо и уютно. Даже роскошно, потому что просторно. И, похоже, пол-НьюЙорка нам завидовало. Не завидовать нам было невозможно: один - шпендель из какой-то шарашкиной конторы, второй - гмырь из КГБ - роскошествуют в багажнике американской машины, не ужимаются, как все прочие в салоне, сидят себе вольно, все ол-райт и о’кей. Водители обгоняющих автомобилей во все глаза таращились на нас, едва не скручивали себе шеи водители встречных авто. А две разбитные конопатые девчонки увязались и следовали за нами по всем авеню и стритам и, указывая на нас пальцами, безудержно хохотали. Сначала нам это льстило, потом прискучило, а в конце концов вызвало страх. Юная американка явно не справлялась с рулем и скоростью. Девушки, забыв о том, что находятся в автомобиле, не отрывая от нас глаз, всплескивали руками, ложились грудью одна - на руль, вторая - на панель управления, зрелище еще то, груди у американских девушек были чисто американские, они вываливались из хилых прикрытий одежд. Мы одобрительно чмокали, поднимали вверх большие пальцы: все, мол, хоккей, девочки. Девочки пускались в пляс прямо на сиденье своего автомобиля, в такой же пляс на дороге пускался и их автомобиль.
- Что их разбирает? - не выдержал, спросил я у своих попутчиков.
Дипломаты загадочно улыбнулись и промолчали. Шофер же пояснил:
- Вы едете, хлопцы, в отделении багажника, в котором американцы обычно возят собак...
Смысл сказанного дошел до меня не сразу. У нас, у белорусов, вообще позднее зажигание. Наше счастье и несчастье: у нас нет надобности считать до десяти, чтобы приступить к действию. До окончания счета мы и так пребываем в нокдауне, и только потом, когда звучит гонг, мы приходим в себя. Рано, поздно? Как сказать: к шестидесяти годам, если, конечно, повезет до этих лет дожить, мы вполне нормальные и очень мудрые люди, недаром мы всю жизнь, по крайней мере, наши родители, так близки и дружны с евреями. Последних нигде раньше не было столько, как в небольших и солнечных полесских поселках-местечках. И наша памяркоўнасць, рассудительность от них, дурь только собственного, белорусского розлива. И когда во мне дурь и рассудительность вошли в равновесие, я не ощутил в себе ни горечи, ни обиженности от того, каким способом я передвигался по Нью-Йорку. В этом была некая предписанная и предугаданная заранее закономерность. С этого, с путешествий в собачьих ящиках в железнодорожных вагонах пассажирских поездов, я, собственно, и начинался. И сейчас мне не с чего да и не на кого нарекать.
Занесся. Раскудахтался: чело века. Какое яичко снес, какой проект выродил. Вот за это и наказан. Так уж заведено в этом мире. За большую гордыню каждому из гордецов уготован в конце концов свой собачий ящик. И притом уготован добровольно. Никто силком не заталкивает тебя туда. По собственному желанию забираешься в собачью конуру и захлебываешься от счастья.
Я стоически перенес путешествие в собачьей загородке. Но по-настоящему принять участие в заседании так называемого седьмого шоп-комитета был уже не в силах, что-то сдерживало и претило мне. Может, алчный блеск в глазах наших дипломатов при виде изобильного и дешевого американского тряпья. Я почувствовал этот блеск и душевный восторг и в самом себе. И тут мне стало действительно и горько, и обидно. За нищий мой дом, за голую, обутую едва ли не в лапти жену и сопливо шмыгающих за скудно накрытым столом детей. Потому что я здоровый мужик, руки растут совсем не из задницы, и в этих руках с десяток рабочих профессий, а я не могу ни накормить, ни обуть свою семью. Не могу, хотя пашу как лошадь. И это моя самая великая ложь, вымысел и миф о моей неистребимой славянской лени. Ни один человек в мире не надрывается, как в нашей стране. Где это еще в мире видано, чтобы человек работал одновременно на двух, а то и на трех работах. А у нас это сплошь и рядом. Колхозники все поголовно так испокон веку трудятся: с рассветом, с восходом солнца на своем подворье, а чуть позже - в коллективном хозяйстве, к вечеру же - опять на своих сотках, в своих сараях, возле своей коровки и свинки. И так дотемна, до глубокой ночи. То же самое, за небольшим исключением, и в городе. Интеллигенция с утра в своих интеллигентных шарашках, к вечеру - в кочегарах или сторожах, а по весне исправно рачкует на четырех-шести своих дачных сотках земли. Именно это и есть правда о моей славянской лени. Мир не знает и никогда, скорее всего, не узнает, что такое смеяться и плакать по-русски. Не узнает, как ломается от соленого пота рубашка, как на шестидесятиградусном морозе крошится стальной лом.