И все во мне бунтовало внутренне, внешне, подкорково и подсердечно от этой правды сущей, потому что я только и придатен на такой вот безмолвный, беспомощный бунт, способный уничтожить меня, но не могущий ничего в моей жизни переменить. Все во мне трепетало и бунтовало против того великого унижения, которое я вынужден тоскливо нести в себе, терпеть и переживать. Пытаться сдерживать себя перед этим чужим, не принадлежащим мне изобилием. Пытаться и не мочь себя сдержать перед элементарной хорошо упакованной, снабженной колониальными лейблами дешевкой, дешевкой, явно рассчитанной на меня, туземца с невидимым, но явно имеющимся медным кольцом в ноздре.
Об этой варварской окольцованности ярче всего свидетельствовало то, как мои соплеменники, кстати, вместе с присутствующими здесь покупателями-неграми, шли по шопу. Шли по шопу с сейловой распродажей не нужного уже никому в Америке тряпья. Наверное, еще год назад оно было модным, украшало витрины знаменитых Блюмендейлов и Александеров, потом спустилось в магазины на порядок ниже, потом еще и еще ниже, ниже. Пока не докатилось до джаблота - ямы - магазина негров и советских дипломатов.
И в той яме покупатели с выставленным и вывешенным товаром обходились, конечно, соответственно. С одной стороны его перебирал, щупал негр, с другой - наш дипломатический советник энного класса. Снимал с вешалки, щурился, прикидывал на глаз и, если не подходил, не удосуживался даже повесить на место, бросал себе под ноги и двигался дальше, к концу торгового ряда, где стоял короб, и продукция уже лежала в нем навалом. То, как с ней обходились, было достойно кинокамеры. Пролетарии двух материков трудились, как на плантациях кофейного или ананасного юга.
Белый и черный, самоуглубившись в штатовские короба, водопадами низвергали оттуда вомэн трусики и колготки, куртки, рубашки, пижамы, поддевки и еще бог весть что, и я бежал из магазина. Тихонько повернулся и крадучись вышел вон, осторожно прикрыв за собою дверь.
На улице было довольно ветрено, сильно попахивало уже уставшим летом, вовсю бушующей американской осенью со слабым придыханьем нашего предзимья. По всему, мы довольно далеко оторвались от небоскребного, рекламно-пестрого Нью-Йорка, хотя сам район, которого мы достигли, был вполне приличен. Наши дипломаты уж явно не стали бы жаловаться, что здесь не хватает солнечного света, как по-советски тонко и в то же время прозрачно хаяли они Нью-Йорк, отвечая на вопросы журналистов, как им нравится город: хорошо, мол, хорошо, но, понимаете, света солнечного мало. Что должно было означать: их давят небоскребы.
Здесь же небоскребов не было. Преобладал пейзаж типично советский, вроде бы как спехом созданный, спально-производственный, с уклоном в некую научно-исследовательскую полуинтеллектуальную жизнедеятельность. Полуказарменного типа четырех- или пятиэтажные дома с широкозастекленными окнами, с минимумом озелененности вокруг. Задувающий порывами ветер проносил мимо меня отмершие останки уходящего лета: сухие и сморщенные листья не то кленов, не то ясеней, серповидные, томагавковых размеров и расцветок семенные стручки акаций или стручки, чем-то напоминающие семена наших акаций. И все, полное отсутствие присутствия какой-либо трудовой деятельности вокруг. Кожистый скреб коричневых листьев об асфальт, глухое и темное молчание кое-где даже зарешеченных окон. Не считая нашего, еще пара автомобилей, припаркованных на специально оборудованной площадке у магазина - это у них, сволочей, заведенка такая: если магазин, так обязательно и бесплатная автостоянка - абсолютно никакого представления о развитом социализме с его лозунгом: "Все для блага человека".