- Ты хоть знаешь, куда мы плывем, куда держит путь этот белый лайнер?.. Нет, совсем не в землю обетованную... Я на рассвете уйду. На рассвете будут мои места. Я прыгну - и плавом до берега. А ты останешься, поплывешь дальше. Доски будешь грызть. Швабру уже съела... Голодное, одноглазое мое счастье наследное... Я обдурю тебя, так и знай, обдурю, проведу...
Но старику, видать, не суждено было избавиться от своего одноглазого наследного счастья. Правда, с баржи как он обещал козе, прыгать в воду не пришлось. Речники вошли в его положение и причалили к берегу. Так что прыгнул он на землю, на сухенькое. Но только приземлился, не успел утвердиться, коза последовала за ним.
- Сволочь, - сказал старик, - херувим с серафимом рогатый...
Коза снесла оскорбление как должное, ни на шаг не отставая от старика. И в деревню они вошли вместе, как старик ни гнал ее прочь и пинками, и прутом. Устав бить, пытался убежать. А когда не преуспел и в этом, в полном уже отчаяньи принялся усовещать, просить и стыдить: не будет, не будет ему жизни в деревне, проходу не будет, засмеют ведь.
Коза осталась глуха ко всему и во двор следом за ним ступила похлеще, чем это делала его старуха: полновластной хозяйкой. И даже не хозяйкой, а барыней. На редкость наглая оказалась животина. А с другой стороны, может, и совсем не наглая, такая же неприкаянная и одинокая в этом мире, как и он со своей старухой. А может, внушила ей что-нибудь прежняя хозяйка, что-то передалось ей от Берты Соломоновны. Или даже не от Берты Соломоновны, а от ее братца - Железного Генриха, что-то наследственное, семейное. Тот ведь никогда не сворачивал в сторону и не отступал, как паровоз, застоявшийся на запасном пути, всегда стремился и выходил на главную магистраль. Скорее именно так и было. Коза была прямой наследницей Железного Генриха. Некогда, и он, и его старуха принадлежали ему. Железный Генрих в свое время подчинил себе их молодость, сейчас же, в старости, опять встрял в их семейные дела. И с того света, взявшись уже прахом, отправил послание. За неимением другого гонца, избрал библейскую и, скорее, Люциферову животину, вложив в это избрание какой-то свой потусторонний смысл. Старик со старухой до конца своих дней пытались разгадать, понять тот смысл. Было ли это знаком, предостережением им, издевательством или сочувствием? А может, в том послании было одновременно все. Потому что, потому что...
Одноглазая коза Циля медитировала. Старик мог дать руку на отсечение, что это было так, потому что в молодости и сам был этим же грешен. Когда жизнь брала за горло, он собирал, сосредотачивал в глазу, в зрачке всю свою боль и безысходность, прошлое и настоящее и уходил в будущее. Превращался сначала в этакое большое-большое земное бельмастое око. Око то постепенно ужималось до зрачка неожиданно прозревшего человека, острия иголки. И он сразу же становился недоступен миру. Превращался в пчелу и немедленно покидал землю. Обнаруживал себя в совсем иных мирах, не подозревающих о существовании земли, солнца, луны и людей. Был бесплотно легок и безмерно счастлив. На что-то подобное, казалось, была способна и одноглазая Циля. И ей, по всему, было гораздо легче, нежели старику, достигать такого состояния, потому что бельмо у нее имелось изначально, собственное.
Коза возводила очи горе, каменела иной раз солнечным ясным днем, когда природа отдыхала среди полуденного деревенского безмолвия и благолепия, иной раз при луне. И чаще - при полной луне. Неподвижно застывала, соединяясь с солнечным лучом или лунной дорожкой, прокинутой из неизвестности в неизвестность среди ночи. Обездвиженно, не моргая, легонько лишь трепеща на лунном или солнечном ветру бороденкой, подобно мулле или раввину, а может, и отроку-монаху, внимала вечности, смотрела на солнце, луну, звезды, а то просто вглядывалась, как в зеркало, в самую заурядную лужу. Чего, чего, а луж в деревне хватало - с 1913-го и, наверно, даже с 1813-го и дальше, дальше туда годов. Хотя, говоря об этих вековых лужах, нельзя не отметить некую весьма и весьма диковинную странность. Миргородскими, на всю деревенскую улицу лужами, затхлыми и гнилыми, одноглазая коза Циля брезговала, как будто то были вовсе и не лужи. Обходила и свеженалитые грозой или проливным дождем. Избирала лужи хотя и большие, но утворенные летучим, так называемым цыганским дождиком. Когда сама гроза, обстукав со всех сторон деревню, но так и не пролившись ярым дождем, уходила, уводила прочь тучи, окропляя село только их последышами, дождиком при проясненном и солнечном небе, притаенно скорбном и почти невидимом. Но и этого было достаточно, чтобы образовать одну и вполне приличную лужу возле колхозного свинарника. Каким образом она наполнялась, для старика было тайной, которую он так и не разгадал, хотя очень старался. Единственное, что ему удалось выяснить, свинарник тот колхозный был все же отметен. В фундамент его, как клятвенно заверяли старожилы, был положен и залит памятник царю Александру второму и какому-то царских времен мракобесу-писателю, очень похоже - Достоевскому. Но этот факт сам по себе ничего не объяснял. Мало ли памятников, да и не только памятников, но и скелетов, останков некогда живых людей покоится в фундаментах наших великих свершений в единой братской могиле планеты, под каналами и электростанциями, под колхозными свинарниками, коровниками, клубами и танцплощадками. Лежат себе тихо и не рассыпаются. Снега их заносят, ветра сушат, дожди мочат, но никто из них себя на оказывает. Мертвые не плачут, как, впрочем, и живые в голос тоже не плачут, а должны бы, должны, обязаны взвывать белугами, стенать и стонать, не просыхать, как бобры, в высушенных реках ручьями и озерах. Ан ничего, похоже, и не дышат уже. А тут... ни дать ни взять чертовщина некая... Плачут, когда луна пытается проложить земле дорогу в небеса, когда на земле идут цыганские солнечные дожди, о ком-то или о чем-то скорбят и рыдают, не могут прорваться на этот свет к человеку словом, прорываются слезами и лужами.